— Все верно. Добавь: вспыльчивый, раздражительный, избалованный. Что-нибудь еще?
— Ни одной юбки не пропускал.
— Возможно, раз Маделин дала мне отставку. Надо же как-то вернуть уважение к самому себе.
— Нет, это было, еще когда вы жили вместе. — И Зелда подобрала губы.
Герцог почувствовал, что заливается краской. В груди сильно, горячо и больно сдавило. Заныло сердце, взмок лоб.
Он выдавил: — Она превратила в ад мою жизнь… половую.
— При вашей разнице в возрасте… Что теперь считаться, — сказала Зелда. — Твоя главная ошибка в том, что ты похоронил себя в глуши ради своей работы, этого исследования незнамо чего. И ведь так ничего и не сделал, правда?
— Правда.
— О чем хоть эта работа?
Герцог попытался объяснить о чем: что его исследование должно подвести к новому взгляду на современное положение вещей, утверждая творчество жизни через обновление универсалий; опрокидывая держащееся доселе романтическое заблуждение относительно уникальности личного начала; ревизуя традиционно западное, фаустовское миропонимание; раскрывая социальную полноту небытия. И многое другое. Но он прервался, потому что она ничего не поняла и обиделась, не желая признать себя домашней клушей. Она сказала: — Звучит впечатляюще. Все это, конечно, важно. Но дело-то не в этом. Ты свалял дурака, что похоронил себя и ее — молодую женщину! — в Беркширах, где словом не с кем обмолвиться.
— А с Валентайном Герсбахом, с Фебой?
— Разве только. Ведь это ужас — что было. Особенно зимой. О чем ты думал? Она в том доме была как в тюрьме. Это кто хочешь взвоет: стирка, готовка, и еще ребенка унимай, иначе, она говорит, ты устраивал скандал. Тебе не думалось под детский плач, и ты с воплем прибегал из своей комнаты.
— Да, я был глуп, совершенный болван. Но, понимаешь, я как раз обдумывал одну из тех моих проблем: сейчас можно быть свободным, однако свобода ничего в себе не заключает. Это вроде кричащей пустоты. Я думал, Маделин близки мои интересы — она же любит науку.
— Она говорит: ты диктатор, настоящий тиран. Ты затравил ее.
Я в самом деле напоминаю незадавшегося монарха, вроде моего старика, с помпой иммигрировавшего, чтобы стать никудышным бутлегером. А что в Людевилле жилось скверно, кошмарно жилось, — это правда. Но разве не по ее желанию мы купили этот дом — и уехали, как только она захотела? Разве я не позаботился обо всем и обо всех, даже о Герсбахах, чтобы выехать из Беркшира всем вместе?
— На что она еще жаловалась? — сказал Герцог.
Зелда поколебалась, как бы прикидывая его способность вытерпеть правду, и сказала: — Ты думал только о своем удовольствии.
Вот оно что. Понятно, о чем речь: преждевременная эякуляция. Его взгляд вспыхнул яростно, сердце бешено застучало, он сказал: — Был грех. Но за последние два года ни разу. А с другими вообще никогда. — Жалкие объяснения. Зелда не обязана им верить, и он вынужден защищать самого себя, а это позорная и проигрышная ситуация. Не вести же ее в спальню за подтверждением своей правоты, и свидетельских показаний от Ванды или Зинки у него тоже нет. (Вспоминая сейчас в стоявшем поезде ту протестующую горячность, с какой он предлагал свои объяснения, оставалось только рассмеяться. Но по лицу скользнула лишь слабая улыбка.) Какие же они все заразы — Маделин, Зелда… другие тоже. Некоторым вообще наплевать, что довели мужика до ручки. Послушать Зелду, так девица вправе требовать от мужа еженощного удовлетворения, предосторожностей, денег, страховки, мехов, драгоценностей, прислуги, драпировок, платьев, шляп, ночных клубов, загородных клубов, автомобилей, театров.
— Мужчина не удовлетворит женщину, если она его не хочет.
— Вот ты сам и ответил на свой вопрос.
Мозес было заговорил, но спохватился, что снова сбивается на глупейшие оправдания. Побледнев, он плотно сжал губы. Он чудовищно страдал. Ему было до такой степени скверно, что похвастаться, как бывало, выдержкой он бы сейчас не смог. Он молчал, внизу шумела сушилка.
— Мозес, — сказала Зелда, — я хочу быть уверена в одном.
— То есть?
— В наших отношениях. — Не отвлекаясь на крашеные веки, он теперь смотрел ей прямо в глаза, в ясные карие глаза. У нее мягко напряглись ноздри. Ее лицо могло быть очень располагающим.
— Что мы по-прежнему друзья, — сказала она.
— Мм… — сказал Мозес. — Я люблю Германа. Тебя.
— Я в самом деле твой друг. И я всегда говорю правду.
Глядя на свое отражение в окне, он отчетливо слышал свои тогдашние слова: — Я думаю, ты искренний человек.
Читать дальше