Она таки человеческая голова, эта вспучившаяся из дырки в черной судейской хламиде плотская масса, почти безглазая (у кита — какие глаза?). И утробный, хамский голос — человеческий голос. Как можно ломать человеку жизнь только за то, что он поддался порыву в вонючем вертепе под Большим Центральным, в этой городской клоаке, где никакой разум не поручится за свою крепость, где полицейские (которые, может, сами этим грешат) провоцируют и хватают бедняг? Вот и Вальдепенас говорит, что полицейские сейчас одеваются женщинами, чтобы вылавливать насильников и просто кобелей, и если закон благословляет их переход в гомосексуалисты, то о чем другом они будут думать? Чем больше пищи дать полицейскому воображению… Он не принимал эту извращенную идею наблюдения за соблюдением. Это личное дело — как решать свои сексуальные проблемы, коль скоро не нарушается общественный порядок и не страдают дети. Дети должны быть в стороне. Категорически. Это непреложный закон для каждого.
Он продолжал заинтересованно присутствовать. Стажерское дело отправили на доследование, и перед судом предстали герои неудавшегося ограбления. Задержанный — парень; хотя он себя затейливо размалевал и некоторыми чертами определенно был женщина, в лице оставалось и кое-что мужское. Замасленная зеленая рубашка. Длинные, жесткие, грязные крашеные волосы. Круглые белесые глаза, пустая, если не сказать больше, улыбка. Отвечал он пронизывающе звонким голосом, соответственно своим вторым половым признакам.
— Имя?
— Какое, ваша честь?
— Ваше собственное.
— Как мальчика или как девочки?
— А, ну да… — Встрепенувшись, судья обвел зал глазами, мобилизуя публику. Прошу слушать. Мозес подался вперед.
— Вы сами — кто: мальчик или девочка?
— Как придется. Для кого — мальчик, для кого — девочка.
— Как это выясняется?
— В постели, ваша честь.
— Хорошо, если — мальчик?
— Алек, ваша честь. А наоборот — Алиса.
— Где вы работаете?
— В барах на Третьей авеню. Сижу в них.
— Это теперь называется работой?
— Я проститутка, ваша честь.
Улыбаются бездельники, адвокаты, полицейские, сам судья упивается, и только стоящая сбоку толстуха с голыми тяжелыми руками не веселится со всеми.
— А мыться не надо на вашей работе? — сказал судья.
«Ах, артисты!» — подумал Мозес. Сплошной театр.
— Чистыми ложатся только в гроб, судья, — как ножом резанул сопрановый голос. Судья блаженствовал. Он свел свои крупные пятерни и спросил: — В чем состоит обвинение?
— Попытка ограбления с игрушечным пистолетом «Мануфактуры и галантереи» на Четырнадцатой улице. Он потребовал у кассирши выручку, а та ударила его и обезоружила.
— Отняла игрушку! Где кассирша?
А вот — толстуха с мясистыми руками. С густой проседью голова. Мясистые плечи. Честностью ожесточенное курносое лицо.
— Это я, ваша честь. Мари Пунт.
— Мари? Вы храбрая женщина, Мари, и находчивая. Расскажите, как это было.
— Он держал в кармане руку, как будто с пистолетом, а другой дал сумку, куда переложить деньги. — Тяжелый на подъем, простой дух, заключил Герцог, мезоморфный [221] Промежуточный, средний.
, что называется, бессмертная душа в телесном склепе. — Я догадалась, что он меня дурачит.
— Что вы сделали?
— У меня под рукой бейсбольная бита, ваша честь. Мы ими торгуем. Я и врезала ему по руке.
— Молодчина! Все так и было, Алек?
— Да, сэр, — ответил тот ясным, выстуженным голосом. Герцог пытался понять секрет его бойкости. Какой видится жизнь этому Алеку? Похоже, он платит миру его монетой — комедиантствует, ерничает. Эти крашеные волосы, похожие на зимнюю, сбившуюся овечью шерсть, со следами туши выпуклые глаза, тесные подстрекательские брюки и что-то овечье даже в издевательском его веселье. — нет, он актер с воображением. И свое испорченное воображение он не принесет в жертву окружающей порче, он подсознательно объявляет судье: — Твои права и мой позор — одного порядка. — Скорее всего, он так себе это мыслит, решил Герцог. Сандор Химмельштайн утверждал в запале, что всякий человечишка блядь. В буквальном смысле слова судья, конечно, ни под кого не ложился, но он, безусловно, сделал все, что нужно и где нужно, добиваясь этого назначения. Достаточно посмотреть на него, чтобы не корить себя за напраслину: лицо циника, такое никого не обманет. Зато Алек претендовал на некий романтизм и даже определенную долю «духовного» кредита. Кто-то, должно быть, убедил его, что фелляция откроет ему истину и честь. Этот порченый крашеный Алек — он тоже имеет идею. И он чище, выше любого педераста, потому что не лжет. Не у одного Сандора такие вот дикие, куцые идеи истины, чести. Реализм. Грязь высоко-осмысленная.
Читать дальше