Шольтен первым подошел к нему:
— Ну, вставай, зайчишка! Злые-презлые самолетики уже улетели. — Он дурачился, словно говорил с трехлетним ребенком.
Но Бернгард не шелохнулся. Шольтен легонько толкнул его в бок.
— Что же ты, не слышишь, мой дорогой, они улетели, можешь снова приниматься за еду!
Бернгард не шевелился, а Шольтен продолжал дурачиться. И только Хорбер, разбитной весельчак Хорбер, что-то заметил. Вернее, что-то почувствовал.
Он кинулся к Зиги, схватил его за плечи, повернул к себе. Ни кровинки на мундире. Но глаза — неподвижные, широко раскрытые.
— Бернгард, дружище, малыш! Скажи хоть что-нибудь, пошевелись, ну, сделай хоть что-нибудь, Бернгард!
Хорбер кричал, орал на Зиги, затем застонал и разрыдался.
Бернгард лежал тут же рядом. Казалось, он совершенно невредим. Губы полуоткрыты и слегка искривлены, словно он хотел что-то сказать. На правом виске темнели маленькое пятнышко и две капельки крови.
Сразу этого нельзя было заметить.
При падении каска соскользнула и прикрыла ранку.
VIII
— К чертовой матери! — выругался Шольтен и начал мерить мост, десять шагов туда, десять обратно, все в одном и том же темпе; потом остановился и с горечью повторил: — К чертовой матери!
Остальные притихли, сбившись в кучу. Хагер и Форст о чем-то шушукались. Хорбер все еще стоял на коленях возле Зиги. Он скрестил руки и смотрел в уже заострившееся, почти восковое лицо, словно хотел запомнить его навеки.
Но он не сознавал, что смотрит на Зиги. Мысли его были далеко. Он слышал, как безутешно плачет Альберт Мутц, лучший друг и защитник малыша Бернгарда, но и это не доходило до его сознания. Карл Хорбер, весельчак Хорбер, мысленно предстал перед самим богом.
Прошло уже два года с тех пор, как он утратил всякий интерес к богу. И вот теперь он, Карл Хорбер, перед ним. Хорбер совершенно отчетливо представлял себе бога. Древний такой старик, в белом одеянии, с длинной серебряной бородой. Именно таким он был нарисован на картине в комнате бабушки. В детстве Карл подолгу смотрел на нее. И вот этот образ вновь возник перед ним, и тут, спустя два года, у Хорбер а появились к нему вопросы.
«Господи, — мысленно говорил Хорбер, — господи, почему он? Объясни мне это, или я сойду с ума! Почему поплатился малыш, у которого нет ни отца, ни братьев, ни сестер, одна только бедная старая мать, которая ждет его? Ждет только его одного! — Хорбер в отчаянии доказывал, спорил, но уже минуту спустя умолял: — Прошу, прошу, о боже милостивый! Раз уж так должно было случиться и это не мог быть кто-нибудь другой, прошу тебя, возьми его к себе, сделай так, чтоб ему было хорошо, очень хорошо! У него не было никаких грехов, даже самых крохотных. Он был еще так молод и глуп! Вот посмотри на меня — у меня грехов полно. А он, он был очень хороший!»
Рыдания душили озорного рыжего веснушчатого Хорбера. Он весь как-то съежился, пригнулся, закрыл лицо руками и, упершись локтями о камни, притулился рядом с Зиги. Хорбер плакал.
Карл Хорбер плакал 2 мая 1945 года, в 10 часов 45 минут утра. Последний раз он плакал 16 апреля 1939 года. Тогда умер его дядя, и десятилетний мальчик решил, что не переживет этого.
Шольтен не плакал. Стиснув зубы, ходил он взад и вперед по мосту и время от времени поглядывал на остальных. Те сгрудились, безучастные ко всему на свете. Хорбер между тем встал, взял плащ-палатку и накрыл ею Зиги. Потом подошел к Шольтену:
— Надо сообщить матери, Эрнст!
— Ты прав, Карл, но кто? Кто из нас должен сказать это матери? Я не уйду с этого моста, Карл, я останусь на этом трижды проклятом мосту и буду его защищать. Иначе нельзя, понимаешь? Вы можете его отнести, можете сказать матери, можете… вы можете, наконец, молиться. Я не могу сейчас ничего, понимаешь, сейчас ничего! Я должен защищать мост. Это все, что я еще могу для него сделать, все!
Эрнст Шольтен стал другим. Это чувствовали все.
В глазах его появился какой-то фанатичный, дьявольский блеск. И эти глаза на детском еще лице казались совсем взрослыми. Вся сила страсти, вся сила ненависти, на какую способен был этот шестнадцатилетний юноша — товарищи могли лишь догадываться о ней по коротким и бурным вспышкам, — теперь прорвалась наружу. Ею дышало все его худое бледное лицо. До сих пор оборона моста была для него лишь приключением с патриотическим душком. Теперь приказ генерала приобрел для него особый смысл. Приказ узаконил решение Шольтена отомстить за погибшего товарища.
За какую-то минуту война перестала быть игрой в индейцев и превратилась в сугубо личное дело для Эрнста Шольтена. Теперь ему было совершенно безразлично, как поступят остальные. Уйдут — хорошо, останутся — тоже хорошо. Он будет лежать за этим пулеметом и ждать. Он будет ждать до тех пор, пока кто-нибудь с той стороны не вступит на мост.
Читать дальше