— Земля вроде женщины, — продолжал отец Ореста. — Вы еще холостые, но в свое время узнаете: у женщины каждый день что-нибудь не слава богу — то голова болит, то спину ломит, то месячные пришли. Ну да, должно быть, все дело в месяце — всходит он или заходит… — Он невесело подмигнул.
Пьеретто опять ухмыльнулся.
— Что ты там рассказываешь, — вдруг набросился он на меня, — будто деревня изменилась. Деревню делают люди. Ее делают плуги, химикалии, нефть…
— Ясное дело, — сказал Орест.
Поддакнул и отец.
— …В земле нет ничего таинственного, — сказал Пьеретто. — Мотыга тоже научный инструмент.
— Я вовсе не говорил, что земля изменилась! — воскликнул я.
— Боже мой, — сказал отец Ореста, — как много значит мотыга, видно, когда поле не обрабатывают. Тогда его не узнать. Оно кажется пустошью.
Теперь я в свою очередь посмотрел на Пьеретто и усмехнулся, но ничего не сказал. Он сам заговорил:
— Болото — другое дело.
— Что значит — другое дело?
— Ну, не то что, например, этот виноградник. Тут царствует человек, а там — жаба.
— Но ведь жабы и змеи водятся повсюду в деревне, — сказал я. — И сверчки тоже, и кроты. И растения везде одинаковые. На пустоши и здесь корни одни и те же.
Отец Ореста рассеянно слушал нас. Вдруг он обернулся и сказал:
— Хотите видеть, что такое пустошь, — ступайте в Греппо. Боже мой, у меня сегодня целый день не выходит из головы этот малый и его отец. Теперь кое-что становится понятно. А ведь какое имение! Когда был жив дед, они покупали только масло и соль. Паршивое дело — иметь землю и не жить на ней…
XII
Каждый день мы спускались к болоту, а по дороге вволю болтали и смеялись. Хорошо было утром: в низинах трава была еще мокрая от росы и, даже когда мы уже лежали в расщелине под палящим солнцем, спину еще холодила сыроватая, остывшая за ночь земля. Теперь нам знаком был каждый уголок в зарослях кустарника, каждый просвет, каждый утренний шорох или шелест. Подчас в самую жару наплывало огромное белое облако, и тогда на затененной поверхности воды четче обозначались перевернутые отражения крутого откоса, каких-то цветков, неба.
Эти солнечные ванны стали для нас, можно сказать, порочной привычкой, хотя мы уже загорели везде. В первое воскресенье, когда мы не отправились на болото, а пошли к обедне и, стоя на паперти среди принаряженной толпы, в которой взад и вперед шмыгали ребятишки, слушали службу, заглушаемую звуками органа и колоколов, я про себя думал о том, как хорошо было бы сейчас лежать голым на солнцепеке, чувствуя под собой влажную землю. Я шепнул Пьеретто, который угрюмо смотрел в затылок Оресту:
— Ты представляешь себе этих людей голыми на солнце, как мы?
Он даже ухом не повел, и я вернулся к своим мыслям. У нас с Орестом вышел спор на винограднике (вторую половину дня мы обычно проводили в Сан-Грато, а в тот раз Пьеретто куда-то запропастился): существует ли где-нибудь такой заповедный уголок, такая глухомань, куда никто никогда ногой не ступал, где испокон века времена года, дождь и вёдро сменялись без ведома человека. Орест говорил, что нет, что не сыщется ни буерака, ни лесной чащобы, которых не потревожили бы рука или глаз человека. По крайней мере охотники, а в былые времена разбойники побывали везде. Нет, а крестьяне, крестьяне, говорил я. Охотники не в счет. Охотник живет той же жизнью, что и дичь, за которой он охотится. Меня интересовало, добрался ли крестьянин, именно крестьянин, до самых глухих мест, всю ли землю он общупал. Можно сказать, изнасиловал.
Орест сказал:
— Кто его знает.
Но видно было, что он не понимает, какое это имеет значение. Он тряхнул головой и бросил на меня насмешливый, как у матери, взгляд.
Мы сидели на валу виноградника и, когда поднимали глаза, видели, как колышутся молодые побеги. Если смотреть снизу на виноградник, который взбирается к самой вершине холма, кажется, что ты где-то между небом и землей. У ног — пересохшие комья пахоты и искривленные корневища, а перед глазами — зеленые фестоны листьев и ряды лоз, которые касаются облаков. А тишина такая, что невольно вслушиваешься в себя.
— Тот возчик, которого я встретил на станции, — вдруг вырвалось у меня, — сказал, что виноградники всегда были.
— Возможно, — сказал Орест, — только в былые времена, говорят, плети сосисками подвязывали, а под кустами текло молоко.
— Ты вот смеешься, — сказал я, — а даже города были всегда. Пусть грязные, захудалые — кучки лачуг да пещер, но были. Где человек, там и город. Надо признать, что Пьеретто прав.
Читать дальше