16/VII. Цюрих.
Я поехал из Дюссельдорфа в Цюрих, как мне кажется, только потому, что не видел свой родной город уже многие десятилетия.
Вильямс ждал меня в Париже…
Делать мне в Цюрихе было нечего.
В Цюрихе, когда он остановил возле меня машину и вышел, чтобы со мной поздороваться, я его снова не узнал; точь-в-точь, как в прошлый раз: череп, обтянутый кожей — не человеческой кожей, а дубленой желтой кожей, как на портфелях, живот, как мяч, уши торчком, та же сердечность, та же улыбка, похожая на оскал черепа, глаза все еще живые, но совсем провалившиеся; я знал только, что я знаком с ним, но в первое мгновение опять не мог сообразить, кто это.
— Все торопитесь? — смеялся он. — Все торопитесь?
Спросил, что я делаю в Цюрихе.
— Вы что, меня снова не узнаете?
Вид у него был жуткий, я не находил слов; конечно, я его узнал, только в первую минуту я растерялся от испуга, a потом меня сковал страх, что я ляпну что-нибудь невозможное. Я ответил:
— Нет, сегодня я не спешу.
Мы пошли вместе в кафе «Одеон».
— Мне очень жаль, — сказал я, — что я вас не сразу узнал тогда в Париже.
Но он на меня не сердился, он смеялся; я слушал его, глядя на его старые зубы: это только казалось, что он смеется, его зубы были слишком велики, у него теперь не хватало ни кожи, ни мускулов для несмеющегося лица; я беседовал с черепом, я должен был взять себя в руки, чтобы не спросить профессора О., когда же он наконец умрет. Он смеялся:
— Что это вы рисуете, Фабер?
Я рисовал на мраморной крышке столика — собственно говоря, не рисовал, а просто черкал карандашом; в желтом мраморе была какая-то жилка, она напоминала улитку, и я превратил ее в спираль, в незатейливую спираль; но, когда он спросил меня об этом, я спрятал в карман карандаш, и мы продолжали наш разговор о мировой политике, но его смех мне настолько мешал, что я уже был не в силах вымолвить слово.
Что же это я такой молчаливый?
Один из старых официантов кафе «Одеон», венец Петер, узнал меня; он нашел, что я нисколько не изменился.
Профессор О. смеялся.
Он выразил сожаление, что я в свое время не довел свою диссертацию (о так называемом максвелловском демоне) до конца.
В кафе было полным-полно кокоток, как и прежде.
— Знаете ли вы, — смеялся он, — что кафе «Одеон» снесут?
И вдруг его вопрос:
— Как поживает ваша красивая дочь?
Он видел Сабет, когда мы с ним простились тогда, в кафе, в Париже; как он сказал, «недавно в Париже»! Это было после обеда, перед тем как мы с Сабет пошли в оперу, в канун первого для нашего свадебного путешествия…
Я ничего не ответил, только сказал:
— Откуда вы знаете, что это была моя дочь?
— Я так подумал.
Снова его смех.
В Цюрихе мне делать было решительно нечего; и в тот же день (после болтовни в «Одеоне» с профессором О.) я поехал в Клотен, чтобы лететь дальше.
Мой последний полет!
Снова «суперконстэллейшн».
Это был, собственно говоря, спокойный полет, только слабый фён поднялся над Альпами, которые я с детских лет неплохо знаю, но впервые над ними лечу: голубое небо перед закатом, обычный фён, а внизу — Фирвальдштетское озеро, справа — Веттергорн, за ним Эйгер и Юнгфрау, а быть может, и Финстерааргорн, так точно я наших гор уже не помню, у меня другое в голове…
А что, собственно говоря?
Долины в скупом свете надвигающихся сумерек, склоны, на которые уже спустилась тень, ущелья, где уже давно зашло солнце, белые ленточки горных речек, пастбище, стога сена, красные в отсвете заката, стадо в лощине, белая галька на границе леса — как белые личинки! (Сабет, конечно, назвала бы это иначе, но я не знаю как.) И я уперся лбом в холодное стекло; бесполезные мысли…
Хочется вдыхать запах сена!
Никогда больше не летать!
Хочется ходить по земле — вон там, внизу, у сосен, на которые еще падает солнечный свет; вдыхать запах смолы, слышать, как шумит вода, как она грохочет, пить воду…
Все проносится мимо, как в кино!
Хочется взять в руку горсть земли…
Вместо этого мы продолжаем набирать высоту.
Зона жизни — какая она, собственно говоря, узкая, несколько сот метров, а выше атмосфера слишком разреженная, становится чересчур холодно, можно сказать, человечество живет в оазисе, на дне зеленой долины, у нее есть узкие разветвления, а потом оазис кончается, леса уже не растут (у нас на высоте 2 тысяч метров, в Мексике — 4 тысяч метров), выше еще встречаются стада, они пасутся как бы на границе возможной жизни, там еще есть цветы (я их не вижу, но знаю, что они есть), яркие и пахучие, но крохотные, есть насекомые, а потом только камни, только лед.
Читать дальше