Я ни в коем случае не хотел ей навязываться.
Я играл в шахматы с мистером Левином, все мысли которого были сосредоточены на сельском хозяйстве, или с другими пассажирами, которым делал мат не позже чем на двадцатом ходу; это было скучно, но я предпочитал скучать сам, нежели наводить скуку на девочку — иными словами, я говорил с нею, только когда мне было что ей сказать.
Я запретил ей идти в стюардессы.
Чаще всего Сабет сидела, уткнувшись в свою толстую книгу, и, когда она говорила о Толстом, я спрашивал себя, что, собственно, такая девчонка может знать о мужчинах. Толстого я не читал. Конечно, она откровенно дразнила меня, когда говорила:
— Сейчас вы снова рассуждаете, как Толстой.
При этом она искренне восхищалась Толстым.
Однажды в баре я рассказал вдруг — сам не знаю почему — о своем друге, который повесился, и о том, как мы его увидели: к счастью, он сделал это, предварительно закрыв все двери и окна, а не то грифы выпотрошили бы его, как дохлого осла.
Сабет нашла, что у меня нет чувства меры.
Я потягивал перно, третью или четвертую рюмку, посмеивался и рассказывал, как это выглядит, когда человек болтается на проволоке: ноги не касаются пола, словно он парит в воздухе…
Стул, с которого он спрыгнул, валялся тут же.
Сам он оброс бородой.
Понятия не имею, зачем я все это рассказывал. Сабет сочла меня циником, потому что я говорил об этом со смехом. Но он и в самом деле был негнущийся, словно деревянная кукла…
Я курил одну сигарету за другой.
Его лицо почернело от застоявшейся крови.
Он раскачивался на проволоке, словно огородное пугало на ветру.
К тому же он смердел.
Ногти у него были фиолетовые, руки серые, а ладони белесые — цвета губки.
Я не узнал его.
Язык у него тоже был синеватый…
Собственно говоря, тут и рассказывать нечего, банальное происшествие — он раскачивался в струях теплого воздуха, шея его набрякла над проволочной петлей…
Впрочем, я вовсе не собирался все это рассказывать.
Его руки… прямые, словно палки…
К сожалению, моя гватемальская пленка еще не проявлена, описать это все равно невозможно, это надо увидеть своими главами.
Сабет в синем вечернем платьице…
Несколько раз за вечер он внезапно возникал передо мной — мой друг, качавшийся в проволочной петле, возникал так явственно, будто мы его и не похоронили, быть может, потому, что в баре бормотало радио, точь-в-точь как там, у него в бараке — ведь он даже не выключил свой приемник.
Вот так оно было.
Когда мы его обнаружили, радио, как я уже сказал, что-то бормотало. Негромко. Сперва мы даже подумали, что говорят в соседней комнате, но никакой соседней комнаты не оказалось; мой друг жил совершенно один; и только когда заиграла музыка, мы сообразили, что это приемник; конечно, мы его тут же выключили, потому что это было совсем некстати — играл джаз.
Сабет расспрашивала меня.
Почему он это сделал?
Он нам этого не сказал, он висел, как деревянная кукла, в смердел, как я уже говорил, и качался от сквозняка…
Вот так оно было.
Когда я встал, я уронил стул. Грохот. Все обернулись, но Сабет, нимало не смутившись, подняла его и сказала, что проводит меня до каюты, но я не хотел.
Я хотел на палубу.
Я хотел быть один.
Я был пьян.
Назови я тогда его имя и фамилию — Иоахим Хенке, все тотчас изменилось бы, но я, как видно, не назвал даже его имени, а просто рассказывал о своем друге, который повесился в Гватемале, о трагическом несчастном случае.
Однажды я снял ее своей кинокамерой.
Когда наконец Сабет заметила, что я ее снимаю, она высунула язык, но я продолжал ее снимать и с высунутым языком до тех пор, пока она, всерьез рассердившись, не отругала меня. Что это мне взбрело в голову? Она спросила меня напрямик:
— Что вы, в конце концов, от меня хотите?
Было это утром.
Мне бы отшутиться и спросить, уж не мусульманка ли она, раз ее нельзя снимать, или, может быть, она просто суеверна? Да и вообще, что она вообразила? Я был готов вытащить эту несчастную пленку (ту самую, на которую я через телеобъектив снимал махавшую мне на причале Айви) из кассеты и засветить ее. Пожалуйста! Больше всего я злился на себя: до самого обеда меня мучило, что она говорила со мной таким тоном; за кого же она меня принимает, думал я, если позволила себе сказать: «Вы все время следите за мной, мистер Файбер, мне это неприятно».
Я был ей несимпатичен.
Это было очевидно; и я не питал никаких надежд, когда вскоре после обеда напомнил ей о своем обещании взять ее с собой, если пойду осматривать машинное отделение.
Читать дальше