По-моему, этот туалет немыслим.
— Знаешь, — говорит Лиля, — я решилась!
Такое повторение выдает, что она не уверена, нуждается в помощи. У Лили есть вкус, но есть у нее, как у всякого человека, еще и происхождение. Допустим, Лиля дочь банкира: конечно, ее отпугивает любой воротник, делающий ее слишком солидной, и ее тянет на все, что попроще. Но допустим, она дочь эльзасского галантерейщика: идет это ей или нет, она не может устоять ни перед чем пышным, и тут она становится в решающий момент дальтоником. Я обязан помочь ей. Любит ли ее господин Диор, создавший для Лили именно эту модель, я не знаю. Я люблю Лилю, будь она дочь банкира, или дочь галантерейщика, или дочь священника-пуританина, что тоже можно представить себе. Я говорю:
— Прекрасно.
— Знаешь, надо только наколоть…
Накалывают.
— Это желтое? — спрашиваю я.
— Нет, — говорит она, — цвета красного вина.
По мнению дамы и сестры и художницы, которой теперь надо присесть на корточки, чтобы наколоть подол — при приседании, я вижу, чуть не лопается ее собственная юбка, — туалет этот идет Лиле просто невероятно, и я вижу, как Лиля, которой почти нельзя шевельнуться из-за булавок, старается, повернув голову к ближайшему зеркалу, поверить в невероятное вопреки всем булавкам.
— Цвета красного вина? — спрашиваю я. — Как бургундское?
— Примерно.
— О да, — говорю я, — это тебе идет.
Трудно со слепым мужем!
— Как бургундское, — спрашиваю я, — или еще с каким-то оттенком?
Гантенбайн, слепой, вспоминает разные тона красного. Светло-розовое, находит он, ей тоже пошло бы, даже кирпично-матовое, может быть, и темно-красное, как увядающие розы, бурое или в этом роде. Он будто бы любит красное. Он будто бы вспоминает единственную разновидность красного, которая ей не пошла бы: такой грубый, фальшивый, химический цвет, цвет фруктовой воды. Пауза. Он будто бы вспоминает: красное — это кровь, красное — это цвет тревоги, флажка, например при взрывных работах, красного цвета пасть рыбы, луна и солнце при восходе и заходе, красного цвета огонь, железо в огне, земля иногда красного цвета и день за закрытыми веками, красного цвета губы, красного цвета косынка на коричневых и зеленых и серых пейзажах Коро, красного цвета раны, мак, стыд и гнев, многое красного цвета, плюш в театре, шиповник, папа римский, платки, которыми тореадоры дразнят быков, черт, видимо, красного цвета, и красное пробуждается из зеленого, да, красное — это всем цветам цвет — для Гантенбайна.
Ее платье наколото.
— Знаешь, — говорит она, — это не цвет фруктовой воды.
Я курю и жду.
— Нет, — говорит дама, — упаси боже!
Я курю и жду.
— Или вы находите, — спрашивает Лиля, глядя в зеркало, вниз на даму, которая все еще сидит на корточках, — что это цвет фруктовой воды?..
— Ах, что вы!
В зеркале я вижу, как Лиля настораживается.
— Можете быть спокойны, — говорит продавщица в мою сторону, нетерпеливо, она всех мужчин считает слепыми, — можете быть спокойны, — говорит она и поворачивается к Лиле, — ваш супруг был бы в восторге, если бы мог вас увидеть.
Но обязанный ввиду слепоты быть в восторге, я задаю еще вопрос-другой, на которые Лиля отвечает с уверенностью, не проявляемой ею в зеркале, например:
— Не слишком ли оно простовато?
Оно вызывающе претенциозно.
— Нет, — говорит Лиля, — вот уж нет.
Я курю.
— Давайте, — говорит Лиля вполголоса, — еще раз примерим желтое.
Может быть, Лиля давно уже знает, что я не слепой, и мою роль она оставляет за мной лишь из любви?
Я представляю себе:
Лиля, в пальто, проходит по сцене, репетиция, Лиля репетирует леди Макбет, я сижу в темноте ложи, вытянув ноги на мягком сиденье впереди стоящего кресла, и жую испанские орешки, — чтобы не сорить скорлупками, я щелкаю их в кармане пиджака, следовательно, вслепую: скорлупки остаются в кармане, и отыскивать среди скорлупок орешки становится с каждым разом все интереснее. Дирекция дала согласие на мое присутствие, хотя и неохотно; она, видимо, вынуждена была его дать, чтобы отказать Лиле, которая в этом театре всего добивается, в чем-то другом. Вероятно, дирекция недоумевает, зачем это мне, слепому, надо ходить на репетиции. Лиля хочет этого. Я ей помогаю, говорит она… Итак: Лиля проходит по сцене, Лиля в пальто, она здоровается, и с ней здороваются, словно она не опоздала. Как она умудрилась опоздать, я не знаю; мы приехали в театр вместе и почти вовремя, поскольку Лиля опять не могла найти свои часы, а я их ей не подсунул, чтобы мы хоть раз явились вовремя. Наверно, подойдя к служебному входу, она это почувствовала. Может быть, разговор на лестнице или какое-нибудь письмо у сторожа, не знаю, во всяком случае, чуть было не сорвавшееся опоздание Лили восстановлено; мы ждем, тишина перед репетицией, стук молотков в глубине сцены, тишина, режиссер за пультом обсуждает с помощником что-то не срочное, но нужное, чтобы не вызывать у ждущих актеров чувства, что ждут только Лилю. Она появится с минуты на минуту, она ведь уже прошла через сцену, она уже у себя в уборной. Тишина, затем брань режиссера, которую я, сидя в ложе, слышу. Это у Лили не умысел заставлять людей ждать, это у нее такой дар. Они ждут. Расскажи я ей потом, что я слышал, она бы мне не поверила; она никогда еще не слышала такой брани, наоборот, все будут очарованы, обезоружены, когда придет Лиля, очарованы. Итак, я жду и жую орешки, поскольку в ложе нельзя курить, и жду…
Читать дальше