Она не открыла глаз. Просто раскинула руки и приподняла ноги, раскрыв себя. Я наклонился и поцеловал Анну-Марию между ног. Целомудренно и задумчиво. Как ротмистръ Лоринковъ целовал когда-то знамя, перед тем как глупо погибнуть, как отец Николай целовал размалеванные доски – иконы, чтобы спастись от того, к чему нужно бежать, как журналист Лоринков целовал свою руку за то, что она пишет то, что нужно было прежде всего прожить. Все они были глупы. Все они мертвы, Анна-Мария.
Одна ты – жизнь.
Я свернулся у нее в ногах. Отец Николай сел на пол у дивана и прижал голову к ее ладони. С пола что-то замяукало, и мы увидели, как из сумочки Анны-Марии выполз кот, который привалился к ногам священника.
Так мы уснули.
Анна-Мария, думаю я сейчас, неужели ты хочешь, чтобы именно теперь я начал писать обо всем этом? Ведь тебя больше нет, и, получается, я смогу уделять книге внимание, не обделяя тебя им. Но нужно ли нам это? Я не знаю. Поэтому не раскрываю блокнотов и не ношу с собой на пляж никаких бумаг. А если что-то иногда и нахожу – записку, счет, номер, обрывок бумаги, – то приношу на пляж и закапываю. Заметаю следы – прежде всего для себя. Я боюсь как-нибудь повернуть голову, Анна-Мария, и увидеть за собой длинный след – цепочку следов – отпечатки твоих босых ног, которые ты оставила, когда бежала со мной по пляжу.
Я боюсь повернуть голову, потому что могу увидеть тебя за плечом, Анна-Мария.
Левое или правое? За каким стоишь ты? Я долго пытался определить твое место, Анна-Мария, и поначалу, конечно же, помещал тебя слева от себя. Место дьявола. Потом справа, а сейчас думаю, что ты и слева и справа, и вообще за моей спиной нет никого, кроме тебя. Я лежу на шезлонге, который притащил мне услужливый мальчонка. Пятьдесят куруш. Половина новой турецкой лиры. Что-то около половины доллара в каждый приход, и у меня на пляже завелся друг. Он выносит шезлонг, едва завидев меня, и ставит в нескольких метрах от моря. Я люблю, чтобы брызги пролива попадали на мои ступни. Они большие, широкие и часто болят. Совсем не то, что воздушные ножки Анны-Марии, каждая из которых помещалась в моей ладони. Я ложусь на шезлонг, бросив одежду в рюкзак, и позволяю ветру смести с себя песок. Иногда на меня льет дождь – последние два дня, хоть в Стамбуле и прохладно, его не было, – но я не прикрываюсь зонтом. Хотя мальчик и приносил. Мне кажется, прикрывать свое тело на морском берегу – верх преступления. Я приношу его морю, а значит, я приношу его Океану, я приношу его Солнцу, пусть оно сейчас и занято своими делами за облаками, принесенными циклоном, а может, антициклоном? Я приношу себя песку, мелкому и рассыпчатому, как индийский рис в ресторане при моей гостинице, которая тоже неподалеку от пролива, я жертвую себя и свои воспоминания ветру. Он разрывает в клочья мою память и разбрасывает ее над Океаном, как прах Индиры Ганди, он заключает частицы праха моей памяти в капсулы дождя. Акулы всего Океана пожрали кусочки моих плотских воспоминаний. Я давно уже плаваю где-то в Саргассовом море зыбкой кучей невещественного планктона. Я размазан ветром по окружности Земли, как тонкий слой масла на бережливо сделанном бутерброде. А пляж у Босфора – та масленка, откуда ветер зачерпывает меня, чтобы размазать по всему миру.
Я пытался приходить по ночам, но в это время здесь слишком много огней. День, только день может дать одиночество у Босфора. Я закрываю глаза и закидываю руки за голову. Где-то здесь, в этом мире, должна быть Анна-Мария. Она прячется за моей спиной. Она рядом.
– Анна-Мария, – говорю я, не открывая глаз, – сколько можно прятаться?
Она молчит. Стоит сейчас, наверное, где-нибудь в уголке пляжа и треплет по щеке маленького турка. А тот уже весь растаял. Или присела у кромки воды, поджав под себя ноги, и задумалась. Склонила голову набок, и глаза ее стали оттенка морской воды. Ветер шелестит и перелистывает меня страница за страницей. На какой он сейчас остановится? Не знаю.
Но когда бы ни стих ветер и с какой бы страницы он ни начал меня читать, это всегда будет рассказ о тебе, Анна-Мария.
В воде, в самом начале ее, откуда она порой отступает, чтобы снова нахлынуть, стоит чайка. Я уже по звуку определяю, что это именно она.
Чайка Анна-Мария. Удивительно, но она играет, хотя здешние чайки, как, впрочем, и люди, на самом деле к беззаботности и веселью не склонны. Они озабочены только одним. Где бы пожрать. Поэтому я каждый раз беру с собой на пляж какую-то еду для чайки и деньги для мальчика. Чайка пока играет, значит, еще не голодна. И я не тянусь к рюкзаку. Анна-Мария смешно подпрыгивает каждый раз, когда маленькая волна идет на пляж, и бежит вслед за ней, когда море утягивает волну обратно. Я никогда не обращал на это внимания. А сейчас вижу, что море будто забрасывает волной сеть на землю. И забирает себе немного ее. Дети и птицы – вот кто способен искренне удивляться тому, чему следует удивляться. Пожалуй, еще Анна-Мария способна была бы искренне удивиться этому и долго наблюдать за тем, как море похищает волной землю.
Читать дальше