В старом и туманном Санкт-Петербурге, в окрестных его болотах еще бродит зловещий призрак вождя.
Когда осенней хлябистой ночью идешь по его прямым бесконечным улицам, припозднившись, возвращаешься из гостей и не знаешь, куда идешь, — трамвая давно нет, машины, обдав тебя душем холодных брызг, с визгом проскакивают мимо — и уже кажется, идешь совсем не туда и никогда не придешь, куда тебе надо; может быть, и не надо уже никуда брести в башмаках, полных воды, а забраться сейчас в любой подъезд, подняться по темной лестнице на чердак и прикорнуть там среди сухого и теплого войлока и мелкого шлака до утра, пусть стучит, пусть грохочет, пусть гремит ржавым листом железа — не доберется, и уже совсем сворачивая не туда и понимая, что сворачиваешь не туда, вдруг где-нибудь на маленькой площади или просто в сквере высоко над мокрым желтым кустарником увидишь силуэт человека с указующей вдаль рукой: вот куда надо идти; проблуждав так еще с полчаса и поняв, что все равно идешь наугад, выйдешь на маленькую площадку перед огромным домом, где опять — он.
В руке зажата бронзовая кепка — вождь уверенно показывает тебе дорогу, но в другую сторону — и чертыхаясь про себя, как бедный Евгений, — ты ведь еще и принял водки в гостях — ты идешь в ту сторону — может быть, он, как всегда, прав и указывает верный путь, хотя бы к стоянке такси, но твой длинный путь под длинным дождем вдоль очень длинных желтых зданий начала прошлого века приводит тебя только к очередному двойнику, который указывает тебе путь своим указателем совершенно в другую сторону, туда, где в тупике, уютно прислонившись к стене, стоит маленький, покрашенный серебряный вождь и показывает определенно — назад.
Так они водят, водят тебя по ночному пустынному городу, и кажется: никого живого, только они, памятники, живут в нем и передвигаются перед тобой, здесь чужим и едва терпимым; город кружится, как огромная сцена — то большая фигура, то малая, то бюст, то торс (голову еще не поставили или отбили), то в руке кепка, на голове — другая, то малыш, одетый как девочка, но с характерным преувеличенным лбом — и ты, совсем растерявшись, присаживаешься на влажную решетчатую скамью и вдруг обнаруживаешь себя лицом к лицу с Маяковским.
Сначала ты не веришь: неужели эта черная базальтовая голова — не его голова, тоже ведь лысая, как колено, — но это голова Владим-Владимыча — а раз это голова Маяковского, то рядом улица Некрасова и твоя обитель — служебный вход в театр, на пятом этаже гостиница для актеров.
…И, уже поднявшись, чтобы идти, я вижу под памятником какой-то черный ворох — ворох поднимается, под ним бледное личико не то девочки, не то старушки. Из под вороха выпрастывается тоненькая спичка-ручка (в свете фонаря блестит бутылка) — и девочка-старушка делает несколько глотков. Глотки длинные, как те здания начала девятнадцатого века, вдоль которых я шел. Она глядит на меня темными серьезными глазами — и я вижу, что она совершенно пьяна.
— Хочешь выпить? — предлагает она. И тут же без всякого перехода. — Дуфак, шифофреник, свистофуля (тут она назвала фамилию известного писателя), прогнала, пусть уфирается… уфефетывает в свое Фомарово… Эфектрички, видите ли, не ходят… эффектно, эффектно… — (Нарочно или такой дефект речи? — не могу понять.)
И далее ее пузырящееся бормотание отодвинуло время назад — и я увидел себя перед дверью в Дом литераторов, входящим вслед за этой странной парой: она и дуфак.
Мраморные ступеньки, закутки гардероба, тетеньки в синих халатах — все пыльное, полузабытое, вытащенное из какого-то реквизита — и, увы, продолжающее служить. И эти чудовищные, много пьющие посетители — бог знает, что творится у них в мозгах — их тщеславие тоже из бабушкиного сундука, давно сложенная материя, пожелтевшая на сгибах, которая если и разворачивается, то для того, чтобы опять сложить ее в зеленый сундук, обитый крест-накрест жестяными золотыми полосками.
В тесной передней стоял — с каких времен? — Маяковский, особенно неповоротливый и большой — гипсовый. Почему он здесь стоял, никому было не ясно, да никто из писателей не задавался этим вопросом. На дворе была советская власть, значит, в холле стоял Маяковский, вот и все. Его так должны были не любить в этом доме, но он настоял на своем уже давно — и все сделались более чем равнодушны. Его просто не замечали. И боюсь, скажи кому-нибудь из питерских: а как у вас там Маяковский в Доме литераторов, на тебя посмотрели бы с недоумением: какой Маяковский?
Читать дальше