* * *
Папа преподавал в мединституте биохимию, предмет тяжеловесный, напичканный химическими формулами. Натура яркая, артистичная, он делал это так, что после заключительной лекции один из курсов преподнес любимому профессору в подарок палехскую шкатулку с надписью: «Поэту биохимии». Среднего роста, широкий в плечах, физически очень сильный, с живыми глазами, правильными чертами лица. Был он преданнейшим отцом. Но не мужем. Старше мамы на девять лет, а второй жены – даже на двадцать четыре года, он часто увлекался, легко, по-мальчишески загораясь и так же легко остывая. В восемьдесят лет, разойдясь со второй женой, он, как всегда легкий на подъем, уехал со мной начинать новую жизнь за океаном, в эмиграции.
13
О своей работе Дэнис рассказывал скупо. Если и поделится с Таней чем-нибудь интересным или смешным, то лишь по окончании дела. Вчера вечером, услышав от Дэниса, что их поездка на Кейп Код по какой-то там важной причине откладывается, она поначалу расстроилась. А сегодня подумала, что так даже лучше. Поедут чуть позже, но зато теперь появились совершенно свободные дни, и можно, наконец, засесть за давно вынашиваемую статью о Мандельштаме.
Любовь к русской поэзии передалась ей от деда. Он знал наизусть много стихотворений, учил Таню видеть их внутреннюю красоту, объяснял те или иные темные строчки. Обычно немногословный, порой даже скрытный, дед ни разу не обмолвился о том, что сам пишет стихи. Для Тани было открытием, когда в одной из найденных вчера тетрадок она обнаружила засунутую туда тонкую пачку стихотворений. Их чтение она оставила на потом, после того, как закончит читать тетрадки.
Важные литературные критики в своих статьях, книгах перечисляли многообразные признаки истинной поэзии. А у деда этот признак был предельно прост. «Если хочется запомнить стихотворение наизусть, значит, оно настоящее, – говорил он. – Его носишь под сердцем, оно всегда наготове, чтобы зазвучать в тебе». Таня тогда возразила, что разные люди запоминают почему-то разные стихотворения. Дед усмехнулся: «Так это говорит только о том, что поэзия многолика – у каждого своя. И не имеет значения, сколько сердец отозвалось резонансом на данные стихи – пятьдесят или полмиллиона. К счастью, истинность искусства путем голосования не определяется. Но вот если ни у кого не возникло внутренней потребности унести в себе это стихотворение, значит, оно – лишь литературная поделка, пусть даже профессионально исполненная».
Таню давно манила поэзия Мандельштама, она столько передумала о ней. Но никак не решалась подступиться к этой теме, казалось – еще не готова. О Мандельштаме было написано так много, и все же Таня мечтала сказать о нем по-своему, по-новому. Во второй половине двадцатых годов поэт не написал ни строчки, а потом, в страшные тридцатые, поэзия вернулась. На эти годы пришелся самый зрелый и самый трагический период его творчества. Одним из первых Мандельштам разглядел жуткую суть большевистского режима, пронзительная обреченность зазвучала в его стихах: «Мне на плечи кидается век-волкодав»; «Кто-то чудной меня что-то торопит забыть. Душно – и все-таки до смерти хочется жить»; «И всю ночь напролет жду гостей дорогих, шевеля кандалами цепочек дверных»…
В 1933 были написаны стихи о «кремлевском горце». В пору, когда большинство советских писателей раболепно воспевало режим и его властителя, а меньшинство имело мужество хотя бы промолчать, хотя бы обойти эту тему стороной, Мандельштам сказал все, что думал о Сталине. И тем самым подписал себе смертный приговор.
Согласно воспоминаниям вдовы поэта, было всего девятнадцать человек, которым Мандельштам читал по секрету, каждому наедине, стихи о «кремлевском горце». Это – она сама, два брата (его и ее), несколько личных друзей, несколько близких коллег по литературе (Ахматова, Пастернак, Эренбург, Шкловский). На страницах своих воспоминаний вдова опять и опять возвращалась к мысли о том, кто же мог донести. Но имени не называла, боялась ошибиться. Таня, когда дед еще был жив, показала ему эти страницы. Тот скупо заметил: «Всего только один доносчик на девятнадцать советских людей – слишком уж благополучное соотношение. И три, и четыре могли побежать наперегонки и доложить». Человек искренний, порой детски наивный, порой вспыльчивый, не умеющий притворяться, Мандельштам был изначально обречен. Как будто предчувствуя, еще за три года до первого ареста он написал о себе: «Щелкунчик, дружок, дурак! А мог бы жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом, да, видно, нельзя никак».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу