Директор — трудяга, только болезнь замучила; у него застарелая язва желудка, а все некогда поехать подлечиться. Как только скажет ему Лукия Назаровна о курорте, он тотчас же подскакивает, руками отмахивается, будто перед ним закружились осы:
— После силосования! После жатвы! После обмолота!
И этих «после» у него не счесть.
— Ох, и дает она ему, эта язва! — рассказывает сейчас Федя про директора. — Бывает, в степи упадет на землю и катается возле машины, извиняюсь, аж воет, аж корчит его, прямо доходит, а чем я помогу? Пошлите вы его, в конце концов!
— Ты же знаешь, сколько раз ему путевку выделяли: не хочет — и все… Упрямый, несносный человек!
Ни с кем у нее не бывает столько стычек, сколько с директором, ни с кем в жизни она не ссорилась столько, сколько ссорится с ним, но и уважает она Пахома Хрисанфовича, как немногих. Из тех он, кто надрывается на работе, из тех, кто, не дожив до пенсии, падает на ходу. Вся душа его в хозяйстве, о чем бы ни шла речь, а на уме у него силос, механизмы, скаты, корма… Сейчас та самая пора, когда он от множества хлопот чумеет, глохнет; он не слышит тебя, если только твоя речь не про силос, не про шерсть. Он, так сказать, рыцарь силоса и жертва его. Директор совхоза-гиганта, а ходит в костюмчике потертом, никогда не поест вовремя, не отдохнет по-человечески, а дочери, которые, казалось бы, должны прежде всего о нем позаботиться, словно бы и не замечают, что отец валится с ног, что после приступа болезни, когда глаза ввалятся и желтоватую бледность щек покроет черная щетина, на него и глянуть страшно — будто из Освенцима.
Целое лето у него во дворе не умолкают радиола, гомон и смех — одни зятья выезжают, а другие приезжают, им здесь хорошо, здесь вроде курорта, во всем достаток. Влюбленный во внуков, Пахом Хрисанфович ни в чем дочерям не отказывает. Дошло было до того, что дочери сами и в бухгалтерию стали приходить, получать за отца зарплату (правда, потом, когда Лукия пристыдила, перестали). Дочери и зятья у Пахома Хрисанфовича вполне современные, поклонники модерна, читают модных поэтов, разбираются в музыке и живописи и вполне резонно требуют внимания и чуткости к себе и своим вкусам. Вот только им самим как-то не приходит в голову поинтересоваться здоровьем отца, обедал ли он нынче, какое у него настроение. Никто и не подумает об этом, когда вся компания весело, будто в ресторане, садится за щедрый родительский стол, в то время как отец, посеревший от пыли, на себя не похожий, где-то под колючей лесополосой, в степи наспех глотает позапрошлогодние консервы из банки — какую-нибудь «салаку» или «печень трески», — чтобы после этого снова впрячься в работу, снова — в разгон…
А самая большая радость его во внуках, в которых души не чает, да еще, быть может, в том, что на полях Пятого отделения кукуруза стоит как лес, аж лоснится… Ведь бывает и совсем не так. Возвращалась Лукия как-то с сессии раннею весною, над югом как раз шла черная буря, или, как говорят здесь, «наш черный степной дождь»… Курит, метет, заметает посадки, и видит Лукия, у дороги стоит по колеса заметенный «газик», а чуть дальше, в посевах, которые губит буря, ссутулился какой-то человек. Подошла — Пахом Хрисанфович! Ветер бьет, сечет его пылью, а он, согнувшись, стоит, и черные, как грязь, слезы текут по щекам… Никогда не забудет Лукия этих его черных слез, ведь и у самой подчас горло перехватывает от ярости, когда задуют, накатят неотвратимыми валами эти пыльные бури, эти азиатские самумы… Когда же наука их обуздает?
Бывали черные бури и раньше. Сызмальства помнит их Лукия, выросшая в этих степях, но сейчас стихийные бедствия участились, бури идут неслыханной силы. «Откуда они? — порой невольно возникает мысль. — Не отзвук ли это атомных ураганов, загадочных тайфунов, берущих начало где-то там, над Тихим океаном, в тех атмосферных ямах, где от бомб выгорел воздух?»
Машина мчится краем степи, во всю ширь видны морской залив и крейсер, скалой возвышающийся в ослепительной дали.
Слыхала она, что совхозные сорвиголовы уже донага раздели это списанное судно, ходят туда рубить свинец для грузил да раздобывать всякую всячину, слыхала, что и ее Виталик уже успел там с трактористами побывать, хотя про свои походы не сказал матери ни слова, совсем случайно узнала она об этом. Последнее время сын вообще словно бы отдаляется от нее, и Лукия замечает, как постепенно утрачивает свою материнскую власть над ним. Для нее становится неуловимым то, чем сын живет, что думает, что замышляет, все это каждый раз как-то выскальзывает из-под ее контроля. Может, и вправду она уже не в силах дальше его удерживать, нужны мужской опыт, отцовская рука… Многим Виталик тревожит ее, тревожит все острее, потому что нет для нее на свете никого дороже, чем он, ее нежный, тихий, душевный Виталик. Когда получила извещение о гибели мужа, сама себе поклялась: «Для сына буду жить. Для него, для него… Сама воспитаю, сама выведу в люди, как бы тяжело ни пришлось!» Не столько для себя жила все эти годы, сколько для него; он был окружен ее лаской, любовью, он рос в атмосфере любви. Так быстро вырос! Еще словно бы вчера мастерил модели игрушечных кораблей, детекторный приемник собирал, а теперь вот уже десятый класс заканчивает и антенны такие для телевизора ставит, что только неприятности из-за них, майор Яцуба даже в район нажаловался, а Лукия с досады, может, и слишком круто с сыном обошлась — наложила запрет на телевизор до конца учебы. Неугомонный хлопец… В позапрошлом году, еще совсем подростком, подвозил летом воду трактористам, а чтобы веселее было, на бочке написал мазутом: ТУ-104. И до сих пор как только увидит Лукия эту бочку, так и улыбнется.
Читать дальше