Я каждую ночь не засыпаю, а умираю.
Склеп. Тут только крысам привольно живется. Легкий крысиный бег и тараканий скребет внутри стены, мышиная чехарда на лестнице, ветер на чердаке.
Каждая ступенька поет, напоминая о своей деревянности. Даже днем свет, с трудом проникая внутрь, входит как-то боком, и не освещает, а висит, как облако пыли, быстро растрачиваясь.
Я не просто так лежу в темноте, глядя в потолок (и в полной темноте нельзя не видеть, как неровно мать его покрасила), – я продумываю побег из моей новой темницы.
Синий подъезд (стены, ступеньки, перила – всё синее); рогатины для белья подпирают паутины с тлеющими в них мухами; на стеклах узор заморозка неизвестно какого года; облупившиеся рамы; в меловом потолке обугленные спички – глисты семидесятых. У нашей двери, как часовой, громадный скрипучий шкаф, отягченный призраками прошлого. Двери все новые, металлические, только открываются они и закрываются с тем же отвратительным скрипом, разве что хлопок тяжелей (разносит дрожь по всем стенам: на первом этаже хлопнет, на третьем во сне вздрогнут); за дверями всё те же скучные персонажи.
Старуха напротив отобрала у своей дочери сына и воспитывает его на свой лад. Делают зарядку, читают по слогам. Сперва она, потом он. Песенки из мультфильмов. Чаще всего – всхлипы, нытье. Разок мне захотелось постучать в стенку, крикнуть «ой-ой!», как в соседнюю камеру, но я тут же спохватился: какая же это была дикая мысль! – меня даже передернуло.
Эстонка снизу пригрела свою дочь, которая убежала от мужа (говорят, судились за детей, но дети сами отказались последовать за матерью), водят к себе мужиков, шашлык по субботам во дворе, но пьют не так, как прежде. Дальше по коридору какие-то подозрительные сухопарые старички, пьянь с мусорным ведром, разорившийся бизнесмен, который часами по утрам матом разогревает свою развалюху, еще какие-то вовсе невзрачные… чем ближе к чаду, в котором правит Кирюхин, тем менее приметные… тени, а не люди… Бывший школьный учитель, на котором держится странное семейство: мать, сестра и ее ребенок, обе помешанные, религиозные фанатички; он – образцовый интеллигент: растрепанный, принципиальный, бритый, помятый галстук, бессонница в глазах, пиджак-футляр, квадратные очки, брюки с разбитыми стрелочками, – кумир моей матери, о нем она говорит с восхищением: всё время работает – во всех смыслах, ни слова матом, но в основном – работы, работы… почта (мать что-то говорила о каком-то скандале в школе), частные уроки, статейки в газеты… У него, наверное, послужной список похлеще, чем у моей матери. Он и ее устраивал. Она ему так благодарна… Плеснул на меня ядовитым взглядом, блеснул очками и больше не поворачивал в мою сторону головы. Наверняка поставил диагноз, классифицировал, пришпилил булавкой, а может – статью написал? О синдроме нашего времени… о том, во что превратилась вчерашняя молодежь девяностых… а ведь подавали надежды … что-нибудь такое… с горьким вздохом в скобках…
Еще у нас жил полицейский, но он куда-то съехал. Жаль, был бы классический набор. Интеллигент шел за двоих: учитель и почтмейстер, он же аптекарь, – у него два образования: филология и фармакология. Отставной офицер Кирюхин. Эстонка-портниха. Вечно сгорающий на медленном огне бизнесмен-транспортник. Председатель когда-то чем-то торговал, но успешно обанкротился, вовремя слег в больницу с инфарктом и теперь был человеком неопределенного рода занятий. Старухи, старики, даже гадалка есть… Жить и жить, никуда ходить не надо, как на острове, с такими людьми не пропадешь, они подскажут, вылечат, всему научат, такой фундаментальный список… еще раз выпишу; возьму ручку и на бумаге сейчас отдельно выпишу… чтобы лучше разглядеть… так, так… никого не забыл…
интеллигент (учитель-почтмейстер-аптекарь-журналист)
бизнесмен-транспортник (логистик, говорит мать)
бывший офицер советской армии Кирюхин (сущий Лебядкин)
эстонка-швея
эстонка-гадалка
бездельник-председатель
жена погибшего пожарника
ветеран, отец пропавшего без вести афганца
воспоминания о полицейском
выпивохи с кошками
чмошники с собакой
кошки
голуби
крысы
тараканы и т. д.
Ноев ковчег, а не список! И теперь в нем я. Со мной просто: только что откинувшийся зэк, сутулый, серый, с язвой в двенадцатиперстной кишке и ноющей от гепатита печенью, проще не бывает, нежилец, – можно и не записывать: сегодня здесь, завтра там. А вот мать – как ее записать? Она в этой халупе с семи лет. Нарвская ГРЭС в семнадцать лет, в двадцать лет – Пяскюла, с двадцати пяти до сорока – Каламая. И снова тут, и – никакой перспективы: ни работы нормальной, ни нервов, ни здоровья, ни пенсии, ни языка, ни когтей, как у летучей мыши, чтобы цепляться. Кто она? Вечная мыкалка? Волонтер-маховик, готовый белкой в колесе вращаться за грош? И как она не отчаялась?! Откуда в ней столько смирения?! Она, кажется, вдохновляется самоуничижением. Чем больше самопожертвования без цели, тем больше смысла она ощущает в своей жизни. Тогда она на месте. Дно. Ощущать себя на дне – значит быть в гармонии с миром и с самой собой. И смирение, ничуть ни религиозное, потому что некому было привить веру, не верит – не умеет, но смирению ее позавидовали бы монахи. Почему я не унаследовал ни крупицы этого смирения? Как было бы просто… Работа, работа, тряпочки и щетки, ведра, швабры, метелки… Завод – ее церковь. Завод. Фабрика. Цех. Но оттуда ее изгнали. Теперь только ведро, швабра, пол, пыль. Кем она только не работала! Ни недели простоя, платят меньше и меньше; в девяносто первом не платили совсем… в девяносто втором и того не было… в девяносто третьем мела двор… Где она убирает теперь? В полицейском участке, в музее, во дворце охраняет загробную пыль. Неважно где, платят – нет, главное – работает, как механизм. И в ту черную ночь она вкалывала тоже, на каком-то заводике, на конвейере, гробила свое здоровье… суставы, суставы… Я научился смотреть на это спокойно; это тоже достижение: семилетняя отлучка, семь лет в списке мертвецов – немалый срок, за такое время можно научиться на многое смотреть другими глазами; я стал видеть ее человеком (не моей матерью, а просто человеком, пассажиром, физическим объектом, покупателем, потребителем, жильцом этого дома, то есть строка в списке, как и я, запись, пункт). Она это чувствовала. И словно пытаясь меня образумить, напомнить мне, что она моя мать, лезла ко мне с советами, вытаскивала из моих карманов сигареты, высыпала в унитаз специи, не позволяла что-либо готовить самому. С утра каша… нет, сперва стакан воды, а потом – каша. Вечерами облепиховое варенье. Брусничный йогурт. Тыквенный сок. Имбирь. И овощи: морковь, капуста, брюква… На сон чай на травах. В серванте на полке икона Николы Чудотворца, какая-то бумажка из церкви о здравии раба божьего и мое имя вписано твердой рукой. Там же была моя фотография шестнадцати лет, обставленная какими-то камнями и кристаллами, которые, как она считала, генерировали положительную энергию; на оборотной стороне фотографии – знак, оберегавший, по ее мнению, от всяческих бед и болезней (нарисован манерной рукой шарлатана: на каждом пальце по перстню). В этом бардаке я наткнулся на бумажку, на которой дедовой рукой было написано: Люба, убирай постелю за собой, нето уважения в людях к тебе не будет! Так и было написано. Я даже сквозь эти крупные и уродливые буквы его хриплый голос расслышал, и ударение на второй слог «в людя́х» (год рождения – 1924; образование – «два класса и коридор»). Я сначала не понял, что это такое, потому что дед старался не писать, никогда, ничего, избегал (на дежурствах он мучился, когда писал в толстую тетрадь, и часто я приходил и сам заполнял), но тут, видимо, мать его достала своим беспорядком, так он ей записку написал. Она и правда постель не убирала. В ее комнате творилось невесть что.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу