– Иди, поищи под решкой!
– Там, на воле валяется!
– Подбери и сшей себе чучелок!
Хохот.
На девятый день к нам в камеру внесли умирающего от рака. Через неделю он умер. Он тоже голодал вместе с нами. Мы все разом стали убийцами. Мы убили человека, который умирал от рака. Мы заморили несчастного голодом. Да что мы… Он сам ничего не ел. Он уже не говорил. Из его рта бежала струйка отвратительной желтоватой жидкости. Он только хрипел. Лицо медного цвета. Как желтушный. Мы даже не знали его имени. Он просто лежал, вытянув ноги. Наверное, по ногам бегали судороги, потому что они дергались. Они были черные; возможно, он уже давно не мылся. Он и не соображал ничего, ни где находится, ни кто он сам. Мы его не трогали. Наверное, надо было переворачивать с боку на бок, но – не наше дело… К нему приходили врачи и медсестры. Стояли в изумлении над ним, как те датчане возле туши выброшенного на берег кита, – осматривали, заглядывали в глаза, светили чем-то, вытирали сопли, меняли простыни… Он стойко переносил их заботы. Но по всему было видно, что этот уход был для него страшным мучением. Он и дышал со стоном. Лучше б не кормили совсем. Пальцы цвета древесной коры. Губы синие, с желтоватой каймой. В таком состоянии не до еды. Пихали насильно: каша вываливалась изо рта вместе с желчью. Сердобольная медсестра приходила и кормила. Три раза пришла и больше не появлялась. И правильно. Человек умирает, зачем его беспокоить по пустякам, какая-то баланда, вы что, издеваетесь?.. пусть умирает спокойно… это последнее дело, которое нужно довести до конца без спешки и суеты… тут никто не нужен – даже самая заботливая на свете ангельская медсестра… Мы не тревожили мужика, дали ему спокойно испустить дух. Фашист наказал всем курить только у решетки, говорили вполголоса, чтобы не мешать ему стонать и вздрагивать. Наконец, умер, и нас незамедлительно обвинили в убийстве. Фашиста ставят к стенке и вяжут у нас на глазах.
– Остальных раскидаем по камерам! – рявкнул пузатый капрал.
– Да ну, нах, – застонали нарвитяне; им было по кайфу вместе, пригрелись, как щенки, даже шконки сдвинули.
– Еще скажете, я виноват в том, что он умер, – это последнее, что я слышал от Фашиста.
– Скажем-скажем, – рычал капрал, выталкивая его из камеры, – кто ж, если не ты… пшел!
Больше я его никогда не видел; полтора года я носил его талисман – вылепленный из хлеба черепок – и маляву, которая была чем-то вроде рекомендательного письма: в ней сообщалось, что я парень что надо, не опущенный. Черепок выкинул, как только оказался дома, через полтора года. Прошелся по развалу, который мать устроила в квартире стариков, посидел на кухне под экономной датской лампочкой, что болталась на толстом ворсистом шнуре (напоминание о советских утюгах) уже лет пятнадцать, спрятался в туалете, мучительно выдавил из себя несколько проклятий, скурил последнюю тюремную сигарету, бросил в дерьмо хлебный черепок Фашиста и несколько раз сдернул; сел у печки жечь барахло, в котором я прошел через все этапы: пуловеры, безрукавки, майки, шапки, шлепки, – всё сжег, вымылся, переоделся и пошел в магазин за вином.
Как меня колотило! Если б кто-нибудь знал… Свобода выворачивала меня наизнанку. Это было похоже на сильную дозу героина после продолжительного курса в реабилитационном центре.
Но свобода моя была уродлива; дом был страшен. Этот дом стоит в Копли до сих пор. Трудно поверить. Тогда-то, в 2003-м, верилось едва ли, а теперь, спустя десять лет, рассудок отказывается принять факт существования этой развалины. Каждый раз, встречая мать, я улавливаю легко узнаваемый запах тления, содрогаюсь и делаюсь с ней невольно грубым: меня приводит в ярость душок, с которым она таскается повсюду, – неужели сама не чувствует?!
Луна. Хриплые голоса невидимок и отчаянно кричащий лед.
Я замер.
Это было неожиданно. Тени двигались. Голоса, снег, хруст.
Так и застыл весь слух. Глаза расширились. В висках застучало.
Ну, вот. Пришли.
Собирался юркнуть в щель между гаражами. Так и стал столбом. Скрежет портовых погрузчиков в отдалении и хруст у крыльца дома, казалось, взяли меня в кольцо. Портовое эхо дышало в затылок, в лицо смеялся лед.
Закружилась голова.
Смех.
Невидимки смеются?
В темноте смех звучит инфернально.
Откуда они взялись?
demons come and demons go
Грохот товарняка. Плевок. И снова – смех. В унисон.
Двое?
Закашлялся. (Или отхаркивается?)
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу