— Полегче. Убьешь кого-нибудь ненароком.
— Разве что покой, Сильвестре. Покой и скуку этого вечера.
— Не дрова везешь.
— И в чем же мое преступление? Хотя знаю: в том, что я не сокол. Знаешь, как соколы занимаются любовью? Они обхватывают друг друга на головокружительной высоте и падают, слив клювы, входят в пике, заложники невыносимого экстаза, — уж не декламирует ли он? — Сокол после этого объятия взмывает быстро, гордо и одиноко. Быть мне соколом, а ремеслом моим пусть будет соколиная охота на любовь.
— Совсем бухой.
— Я пьян полетом.
— Бухой, как бухарь из распоследней тошниловки, и не надо тут сверкать литературными алиби. Ты не Эдгар Аллан Куэ.
Он заговорил другим тоном.
— Нет, я не пьяный. И не бухой. А даже если бы и был, позволь тебе заметить, я так лучше вожу.
Это походило на правду, потому что тут же он затормозил ровно настолько, чтобы светофор-близнец светофора у Мореходного клуба переключился на зеленый, словно увлеченный нашей инерцией.
Я улыбнулся ему.
— Это называется симпатическое действие.
Куэ согласно кивнул.
— Ты сегодня входишь в тандем физического помешательства, — сказал он.
На сей раз он притормозил мягко, потому что дорогу переходила свора собак на коротких поводках у троих типов в красной форме.
— Борзые на кинодром. Только не надо, прошу тебя, заявлять, что я — как они, гонюсь за воображаемым зайцем.
— Грубовато, зато на поверхности плавает.
— И не забудь про духовный момент. На меня никто не ставит.
— Разве что твой чревовещатель.
— Он слабый шахматист или, как ты говоришь, a pool-player. А шахматы, как тебе известно, — противоположность азартным играм. Никто не ставит на Ботвинника, потому что у него нет соперников.
— Если бы он играл с Капабланкой — на спиритическом сеансе одновременной игры, — я ставил бы себе в убыток.
— Но в угоду твоим мифам. Хм, круто.
Я, улыбаясь, задумался об этой эсхатологической партии и вспомнил своего предка, старого мастера, не просто игрока от науки, он прислушивался и к интуиции, был неисправимым бабником, веселым игроком, проигравшим банком шахмат, потому что он смеялся, потерпев поражение, полная противоположность автомату Мельцеля, не машина для игры и не ученый: артист, игравший сердцем, a chest-player, a jazz-player [106] Игравший грудью, игравший джаз ( англ. ).
, гуру, мудрец шахматного дзена, дававший бессмертные уроки, равные притче о выборе несравненного скакуна, самому подлому и самому пошлому из учеников.
«Мне вспоминается один мой приятель, любитель, не самый сильный, который по вечерам играл в своем клубе. Среди противников был такой, что все время обыгрывал его, и это начало ему надоедать. Однажды он позвонил мне, рассказал, в чем беда, и попросил помочь. Я велел ему читать побольше, и, сам увидит, скоро все переменится. Он ответил: „Хорошо, так я и поступлю, а пока подскажи, что мне делать, когда он так-то и так-то ходит“. Показал мне дебют, который обычно разыгрывал противник, и объяснил, что́ именно так ему претит в развитии партии. Я объяснил, как избежать этой неприятной позиции, и напомнил о некоторых общих моментах, но в особенности настаивал на том, чтобы он читал книги и действовал в соответствии с изложенными там идеями… Через пару дней я встретил его сияющим. Едва завидев меня, он принялся рассказывать: „Я последовал твоим советам, и это сработало. Вчера я дважды выиграл у этого субчика“». Так говорил Маэстро, давая свои Последние Уроки. Я не послал бы его выбирать скакунов, но улавливал какую-то связь между его учениями и коанами о летящей стреле, и, узнай я в один прекрасный день, что Смерть желает сыграть в шахматы на мою жизнь, я попросил бы только об одном: чтобы за меня играл Капабланка. Этот буддийский мудрец с ярким именем — ангел-хранитель, истинная причина того, что единственный хороший фильм посредственного Всеволода, которого идиоты от кино величают Гран Пудовкини, единственное его прозрение называлось «Шахматная горячка»: Капабланка — главный герой и комик этой картины и, как и черный конь, выскальзывающий в финале из его легких пальцев и падающий на белую доску снега, — чуть больше и чуть меньше, чем символ.
Он изящно обогнул площадь у яхт-клуба, вновь свернул на Пятую авениду, и мы покатили под самыми соснами, освещенные, ослепленные, изрешеченные сияющим водоворотом Кони-Айленда и электрическим ликованием баров и пылающими фонарями и ярким скоплением встречных фар. Когда мы оказались на темной площади у Кантри-клуба, Куэ опять с головой ушел в езду. Это уже зависимость. Дорожный запой, сказал я, но он не расслышал. Или я не сказал? Мы рассекали проспект и ночь в коконе скорости, теплого нежного ветра, запаха моря и деревьев. Приятная зависимость. Он обратился ко мне, не повернув головы, погруженный в улицу и в двойное опьянение. Тройное.
Читать дальше