— Электронные вычислители. Десятки. Только что прибыли на фронт, — пробормотал один из товарищей Луиса по зенитной батарее. У республиканских войск таких приборов не было.
Самолет, шедший за бреге слева, покачнулся и вошел в штопор; потом рухнул вниз, переворачиваясь в воздухе и оставляя за собой хвост черного дыма. Остальные два летели, окруженные разрывами, — белые облачка вновь и вновь появлялись со всех сторон, как раз на уровне их полета. Уже не удавалось различить самолеты в сплошной сети разрывов, и когда еще одна сбитая машина рухнула вниз, нельзя было понять, которая это из двух. Но через минуту из черного дыма вынырнул бреге; он возвращался. Каким-то чудом в него не попали — видно, счастье и на этот раз не изменило летчику; но Густаво возвращался, не сбросив бомб. А двенадцать его товарищей, если не больше, погибли: ни один парашют не раскрылся.
Ах, сволочи, сволочи! В ту минуту он не подбирал для ненависти изящных выражений, не так ли?
Некоторое время спустя ему рассказали, что Густаво после этого случая уже не летал. Никто, в сущности, не осуждал его за то, что он отступил тогда перед стеною огня, но человек, который вернулся, отступив, был уже не тот, что поднялся в воздух. По слухам, он утратил не мужество, а веру; один из товарищей Луиса видел его, говорил с ним — и передавал потом, что, судя по всему, Густаво совершенно отчаялся и ни во что больше не верит: ведь он все время сражался, глубоко убежденный, что правый всегда побеждает… и вот…
Это все, что помнил Луис о Густаво; кстати, он уже вспоминал о нем однажды, несколько месяцев назад, в марте, когда газеты сообщили об окончательном разгроме испанских республиканцев франкистами с помощью немецких фашистов… тех же самых, что и сейчас, как он сказал накануне Капитану.
Он включил в машине радио — чуть слышно, чтобы не разбудить Либби. Несколько миль он ехал, слушая музыку, потом — беседу на агрономические темы. Ненадолго вернулся к мыслям об испанцах, которых он знал, и о Густаво, с которым так и не пришлось познакомиться, о Фоссе и Висле, об Эйнштейне и о своем новом друге Дэвиде Тиле.
Наконец стали передавать последние известия. Варшава пала, и волна гитлеровского нашествия захлестнула всю страну.
Потом он подумал, что, насколько ему известно, никому еще не удалось добыть большого количества свободного от примесей урана — разве что каких-нибудь несколько граммов. Уран ведь почти не применяется в промышленности, только в производстве керамики и стекла, да и там — в ничтожных дозах. А рано или поздно придется добывать его из многих и многих тонн руды, понадобятся тонны и тонны ее, чтобы добывать металл в достаточном количестве и свободный от примесей, а главное, надо будет выделить легкий изотоп — тот, который обещает дать нужную реакцию… это будет гигантская работа, ничего подобного еще не бывало, и, пожалуй, вернее бы держаться обычной смеси. Придется, видимо, добавлять тонны какого-нибудь замедлителя — углерода, кислорода, может быть, дейтерия, это можно будет выяснить только опытным путем, предстоит прорва работы… и потом, какая должна быть степень чистоты? Одна миллионная? Достижимо ли это? Тут слово за химиками. И, конечно, все это предполагает бесчисленное множество лабораторных подтверждений одной очень смелой теории, благодаря которым, помимо всего прочего, будут заполнены два-три пустых места в периодической системе элементов. Неужели все это возможно? Просто не верится — а все же?
А все же интересно послушать, что об этом скажет Нейман.
С Неймана мысль его перешла на новый циклотрон, — и впервые с той минуты, как они повернули домой, напряженное лицо его смягчилось. Он улыбнулся про себя, растолкал спящую Либби, и остаток пути они болтали обо всем на свете.
7.
В тот же вечер Луис заполнил анкету и бланки, присланные Нейманом из Чикаго, и на утро отослал их с письмом, в котором сообщал Нейману, что приедет. В тот же день пришло письмо из Нью-Йорка, от Терезы: она целую неделю носила его с собой, прежде чем отправить.
Он написал Терезе, перечитал написанное и порвал в клочки.
Дома он почти все время был озабочен и молчалив, — но вдруг на него нападала разговорчивость, и он охотно рассказывал о чем угодно, только не о себе.
Мать решила, что его расстроило письмо Терезы, ведь как раз с того дня, когда пришло это письмо, он так переменился. Но спросить его не смела. Оставалось надеяться, что за этим не кроется никаких серьезных неприятностей; каких именно — кто знает? А очень хотелось бы знать, что же произошло. Она всей душой сочувствовала сыну, а его, видно, раздражало малейшее проявление сочувствия. Что ж, это только подтверждало ее догадку…
Читать дальше