— Он инженер, с автомобильного. Фронтовик, майор… (правда, не два просвета, а две лычки на погонах). Заслуженный человек. Три тяжелых ранения (это правда). Уважаемый в коллективе (тоже верно). Хорошая, дружная семья (вообще-то хорошая — хоть Гвоздь и называет близнят ублюдками, но из-за них он и вкалывает как проклятый). Там есть свободный угол (полное вранье — ни одного угла, комнатушка четыре на три вся заставлена кроватями. Свободен лишь пятый угол).
Лица Евгения Георгиевича и Сусанны светлеют. Агнесса никогда ничего не выражает — тиха как мышь. Капитолнна слишком плотна и увесиста, чтобы какие-то признаки переживания пробились наружу. И лишь девушка Наташа, кажется, огорчена — как огорчаются, потеряв пусть и не любимую, но все же ставшую привычной игрушку.
— Сегодня же, — продолжает врать Димка. — Сегодня же, все уже готово. Я сам чувствовал, что мешаю вам. Поведение мое действительно неприлично. Но я исправлюсь. Только, пожалуйста, не пишите всего Степану Васильевичу, не огорчайте маму.
— Мы сообщим, что ты сам ушел по собственным соображениям, а мы даже предлагали остаться, — говорит хозяин.
— Собственно, так оно и есть, — уточняет Сусанна.
Наташа дышит чуть сильнее и тянется за сахарницей, которую невнимательный Димка оставил у себя под носом. Он вскакивает, сталкивается с Наташей, глаза его ныряют в вырез, где, оттягивая материю, лежат теплые, сонные груди.
Прощай, Наташа. Дыши!…
С фибровым чемоданчиком, украшенным сверкающими наугольниками, с тощим сидором за плечом, в своих расклешенных, давно не глаженных и уже пошедших бахромой брюках, стоит Димка у остановки троллейбуса — хлопья снега ложатся на шапчонку, ратиновое пальто и тают, отчего одежонка явно тяжелеет. Муторная погодка — оттепель среди зимы. Как свара посреди свадьбы. А совсем уже скверно Димке оттого, что только теперь он вспомнил, как Гвоздь говорил об аврале в бригаде. Двое или трое суток не будет Гвоздя ни дома, ни в шалмане — бригада готовит подарок ко дню рождения самого. А это не фуфлы-муфлы. Это значит, что от гайковерта у Гвоздя будут руки из плечей выворачиваться. Рабочее дело, как и солдатское, самое тяжелое на свете, это Димка уяснил. Но Гвоздь гордый — уж если решил дать сто пятьдесят или двести процентов, то даст. И бригаду за собой вытянет.
Он, Димка, тоже гордый, только его гордость нелепая. Взбрыкнул норовом — разве это гордость? Мог бы сказать Евгению Георгиевичу: потерпите недельку, пока пристроюсь. Так нет — сразу взыграло самолюбие. Вот теперь и стой с чемоданом на остановке. Друзей, конечно, много, но таких верных, как Гвоздь, больше нет. Как говаривала бабка: много любезных, да милых мало. Одно дело за столиком в «Полбанке» сидеть, другое — заявиться с чемоданчиком к человеку на квартиру. Гвоздь бы нашел выход. Пойти в общежитие к сокурсникам — вахтер, увидев чемодан, не пропустит. Со студентами-москвичами Димка как-то не очень дружит, те держатся от иногородних обособленно, у них свои интересы, свои разговоры, они побойчее, посмекалистее. Да и большинство — девки, не попрешься к ним с чемоданчиком. Гвоздь, где же ты?
Напротив, на высоком старом доме, висит огромный, в три этажа высотой, портрет, напоминая о близком юбилее. Ветер то и дело отрывает плохо закрепленный угол портрета и стучит им о стену. Лицо, нарисованное лучшими художниками столицы по квадратам и затем сложенное в одно целое, ходит морщинами и словно бы живет. Глаза, щурясь, глядят поверх Димки, в прекрасное далекое. Студент долго всматривается в портрет, спрашивая, как жить, и в то же время стыдясь своего мелочного пред величием общих дел вопроса.
Становится холодно. Солнце прячется за снежными тучами, дует мерзкий ветер. Димка нащупывает в кармане пиджака, там, где студенческий билет и паспорт с временной пропиской в квартире Евгения Георгиевича, несколько пятерок и трешек — все его богатство. Он вспоминает о буфете в гостинице «Москва» — там, помимо хрустящего, поджаренного в масле хвороста, фигурных кексов и прочих сладких радостей, продают горячий глинтвейн, крепкий, пахнущий корицей, густой и сытный. Мысль о глотке горячего постепенно становится невыносимой.
Прекрасный буфет. Они были там с Гвоздем после его получки — друг иногда захаживал туда, как он говорил, ради чистоты, публики и чтоб пузо отмякло после работы в три погибели. Постою немножко у столика, решает Димка. Высокие потолки, стекло, бронза, женщины в ослепительных халатах и чепцах за широким, накрытым крахмальной скатертью столом, уставленным огромными хрустальными вазами со сладостями; а в высоком хромированном, отражающем люстры бачке — парящий, распространяющий острый и густой запах пряностей и красного вина глинтвейн, услада прозябшего фронтовика или студента. Все, все, что могла, выставила столица для своего победившего, выстоявшего в страшной борьбе люда — и все открыто, все доступно, недорого, и приветливы женщины в белом, и исходят паром борщи, глинтвейны, кофеварки, самовары. Димка, хоть уж больше года пробыл москвичом, все никак не может прийти в себя от этого сладостного гостеприимства, от распахнутых для последнего базарного попрошайки высоких дверей всех этих невиданных, поражающих глаз «Метрополей», «Националей», «Савоев», где уже от самого входа начинается бойкая буфетная торговля, — мало денег или галстук не нацепил, можешь не подниматься по ковровой лестнице, оставайся в фойе, сиди, тяни стакан вина или кружку пива, закусывай солеными сухариками, пирожками, разглядывай людей, люстры, похожие на рождественские елки, лови перемежающиеся огни и тени в дореволюционных, потускневших, но все еще великолепных зеркалах, видевших пузатое купечество и зафраченных дворян.
Читать дальше