Лицо Дженни было серовато-бледным, но я-то, входя домой, надеялся, что моя фантастичная идея вернет хоть немного румянца ее щекам.
— А ну-ка, угадайте, что случилось, миссис Бэрретт? — произнес я.
— Тебя уволили, — предположила моя жена с оптимизмом.
— Выпустили на волю, — ответил я, вытащив билеты. — Да здравствует воля! Завтра вечером мы в Париже!
— Что за чушь собачья, Оливер, — проговорила она. Но очень спокойно, без обычной притворной задиристости. Ее слова скорее прозвучали нежно-ласково: «Что за чушь собачья, Оливер».
— Послушай, ты не могла бы определить поконкретнее, что такое «чушь собачья»?
— Слушай, — тихо отозвалась она, — так не пойдет.
— Что не пойдет? — спросил я.
— Я не хочу в Париж. Мне не нужен Париж. Мне нужен ты.
— Ну уж что-что, а этого тебе хватает! — перебил я ее нарочито веселым голосом.
— И еще мне нужно время, — продолжала она, — а это как раз то, что ты мне дать не можешь.
Тогда я заглянул в ее глаза. В них была невообразимая печаль, понять которую мог только я один. Эти глаза говорили, что ей очень жаль. Ей очень жаль меня.
Мы обнялись и замолчали. Конечно, если уж плакать, то вдвоем. Но лучше не плакать.
И тогда Дженни объяснила, что она чувствовала себя «абсолютно хреново» и решила опять пойти к доктору Шеппарду — но не на консультацию, а на конфронтацию.
— Вы скажете мне наконец, черт подери, что со мной?
И он сказал.
Почему-то я ощущал себя виноватым в том, что она узнала обо всем не от меня. Она почувствовала это и произнесла заранее продуманную невнятицу:
— Он йелец, Олли.
— Кто, Джен?
— Аккерман. Гематолог. Он законченный йелец: он закончил там и колледж, и Медицинскую Школу.
— Да ну? — пробормотал я, понимая, что она старается как-то облегчить этот тяжелый разговор.
— Надеюсь, он хоть умеет читать и писать? — поинтересовался я.
— Ну, в этом еще предстоит убедиться, — улыбнулась миссис Оливер Бэрретт, выпускница Рэдклиффа 1964 года, — но я уже выяснила, что разговаривать он умеет. Мне хотелось поговорить.
— О'кэй, ну тогда сойдет и йелец, — сказал я.
— О'кэй, — сказала она.
Теперь я, по крайней мере, не боялся идти домой и не старался «вести себя как можно естественнее». Мы опять могли, как и раньше, говорить друг с другом обо всем — даже если это «все» было ужасом осознания того, что дни, которые нам суждено провести вместе, сочтены все до единого.
Нам надо было кое-что обсудить, хотя обычно двадцатичетырехлетние супруги о таких вещах не разговаривают.
— Я верю, что ты выдержишь, ты же у меня настоящий спортсмен, — говорила она.
— Выдержу, выдержу, — отвечал я, думая, догадывается ли всегда такая проницательная Дженнифер, что ее настоящий спортсмен трусит.
— Ты должен держаться ради Фила, — продолжала она. — Ему будет очень тяжело. Ну, а ты… ты станешь веселым вдовцом…
— Нет, не веселым, — перебил ее я.
— Ты будешь веселым, черт побери. Я хочу, чтобы ты был веселым. О'кэй?
— О'кэй.
Это случилось через месяц, сразу же после обеда. Она не хотела уступать и каждый день возилась на кухне. В конце концов, мне удалось ее убедить, и она все-таки разрешила мне убирать со стола и мыть посуду (хотя поначалу она, горячась, доказывала, что это «не мужская работа»). Итак, я убирал чистые тарелки, а она играла на рояле Шопена. И вдруг остановилась на середине прелюдии. Я бросился в гостиную. Она сидела, просто сидела — и больше ничего.
— С тобой все в порядке, Джен? — спросил я (конечно, понимая, что «все в порядке» быть уже не может).
— У тебя хватит денег на такси? — поинтересовалась она.
— Конечно, — ответил я. — А куда ты хочешь поехать?
— Ну, например, в больницу.
И посреди обрушившегося на меня суматошного смятения я вдруг понял: «Вот оно». Дженни уходит из нашей квартиры, чтобы больше никогда сюда не возвращаться. Пока я собирал для нее вещи, она просто сидела. О чем она думала? О нашей квартире? Хотела вдоволь насмотреться и все запомнить? Нет. Она просто сидела, ничего не видя перед собой.
— Эй, — сказал я, — может быть, ты хочешь захватить с собой что-нибудь конкретно?
— Нет. — Она отрицательно покачала головой, а потом, после некоторого размышления, прибавила: — Тебя.
Спустившись вниз, мы пытались поймать такси, — что очень нелегко сделать вечером, когда все едут в театр или еще куда-нибудь. Швейцар свистел в свой свисток и размахивал руками, прямо как ополоумевший судья во время хоккейного матча. Дженни стояла, опираясь на меня, и я втайне не хотел никакого такси — лишь бы она вот так стояла и стояла, опираясь на меня. Но «мотор» в конце концов поймали. А таксист (нам всегда везло) оказался весельчаком. Едва он услышал про больницу Маунт Синай, он начал, как водится:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу