Как правило, в оперетту он ходил один. Лишь в конце первого курса пару месяцев его видели с учительницей пения, той самой, в очечках, и Саня стал как-то тревожно меняться в сторону задумчивости, но потом учительница и задумчивость ушли из его жизни одна за другой, и благодарные слушатели студенческой общаги вновь обрели своего «Ираклия от оперетты».
Беден язык! Хоть и числится в словаре множество слов, а попробуй соединить их так, чтобы хоть отдаленно приблизиться к первому слову Создателя. Саню надо было видеть и слышать. Его надо было чувствовать, как вкус, как боль, как нечто почти трансцендентное. Ближе всего описывает происходящее слово «карнавал», но и оно не адекватно, так как даже бразильский карнавал не знавал еще таких, как Саня Баландин, – там таких лицедеев, в хорошем смысле, не было, нет и не будет.
Часов в одиннадцать вечера Саня возвращался из театра в общежитие. Его ждали с нетерпением и с шампанским, на которое сбрасывались, в зависимости от обстоятельств, по полтиннику или по рублю. Его спотыкающиеся, спешащие шаги слышны были от лестницы. Собственно, еще раньше можно было услышать, как грохает тремя этажами ниже входная дверь, и эти же самые шаги прыгали, оскальзываясь, через две-три ступеньки.
Дверь распахивалась. Как перед Петром в «Полтаве». На пороге возникал торжественно-черный Саня. Шляпа на затылке, галстук съехал в сторону, глаза – с двойным, нет, с тройным дном: снаружи блеск, под ним робость, а глубже печаль. Видимо, только такое сочетание рождает гениев сцены. Что удивительно, зрители гипнотически видели его глазами пышноволосую красавицу с томным взором и гибким станом, полную очарования и света, его ушами слышали божественный чувственный голос, щекочущий до селезенки, его ноздрями вдыхали головокружительный аромат духов, роз и женской кожи, его умом понимали абсолютное совершенство того сказочного мира и полное несовершенство реального, его сердцем чувствовали боль от уходящего навек времени – каждая секунда как алмазиком чиркала по сердцу и, искрясь, скрывалась в пустоте. С ума можно было сойти, сидя на скрипучих кроватях, в комнате с синими панелями, и чувствуя все это!
Не переодевшись, не сказав ни слова, а только возбужденно дыша, Саня начинал представление. Пока он от порога делал пять шагов к столу, из бутылки летела с хлопком пробка, наполнялся с дымом и пеной граненый стакан, крупные глотки гасили и одновременно утоляли жар и сушь во рту. Саня вздымал руку и, морщась от бьющего в нос газа, провозглашал: «Штраус! Летучая мышь!» или «Кальман! Баядера!»
Взвывал оркестр и пели скрипки, и зрители смолкали как один: и вот они, вместе с Саней, в буфете в зеркалах, на блюдцах трюфеля, безе, в хрустальных вазах розы, плюш, легкий бархат зала, огни, духи, глаза, улыбки женщин, программы и бинокли, веера; все ждут начала, слегка возбуждены, рассеяны, клюют в коробках клюкву, боясь осыпать пудрой платье; взгляды, поэма взглядов; и вот смолкает зал, и действо оживает, и целый новый мир все тех же глаз, и плеч, и ножек, и речей, – канкан, шут, рогоносец, барин, страданья, паж, гусары, тетушка, восторги, цыганки, ожерелья, эпатаж…
Все это Саня представлял, пояснял, изображал, пел, плясал, выл, страдал, крутил ногами, рукою, головой и задом. А между первым и вторым действием граненый стакан опять наполнялся шампанским. Зрители предпочитали водочку с салатом «провансаль» и сосисками из буфета.
Необходимо отметить одну особенность, которая являла главную прелесть этих сцен, этих незабываемых мгновений студенческой жизни: у Сани Баландина, в отличие от Ираклия Андронникова, начисто отсутствовал слух, да и голос тоже. Он не мог правильно спеть даже «Москву майскую», которую правильно поет весь советский народ. А голос его был просто страшный голос: сиплый, с астматическими придыханиями и – клокочущим, взрывающимся, как гейзер, резко, неожиданно и с жаром, – смешком или хохотком. Исполняемые им мелодии или арии погибали окончательно, они были музыкально совершенно неузнаваемы, непредсказуемы и невоспроизводимы. Это был театр одного актера и единственного выступления, театр оперетты абсурда или абсурда оперетты, трудно сказать, что вернее. Самый талантливый пародист застрелился бы от творческого бессилия, попытайся он спародировать Саню. К Сане единственному в полной мере подходил эпитет «неподражаемый». Доведись услышать подобную трактовку оперетты Штраусу, он засунул бы Саню в контрабас или умер от смеха.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу