— А я вас не приглашаю. Вы и на сей раз явились без приглашения. У воспитанных людей так не принято. И для священников исключение не делается. Креститься я не собираюсь. Прожил жизнь без креста, авось и до могилы дотяну без него. Недолго осталось. А вот если вам так уже хочется сделать добро, то окажите любезность… как человек человеку, как славянин славянину. Хотел бы поговорить с Москвой, с отцом. Мне это не по карману. Ну, десять минут… даже пять. Устроюсь в Америке — рассчитаюсь. А? Вышлю должок, даже с процентами… если хотите.
Я обидел человека, в сущности ни в чем не повинного. Пришедшего ко мне с единственной целью: помочь. Я плюнул в протянутую мне руку. И был наказан. В этот же вечер.
Ко мне в комнату позвонила снизу хозяйка пансиона и сказала, что может соединить с Москвой. Десять минут. Не больше. Разговор оплачен заранее. Я продиктовал ей номер телефона отца. Ждать пришлось довольно долго. Я сидел на своей постели и поглядывал то на телефон, то в единственное окно. За окном было темно, и лишь в глубине площади, куда выходил фасадом пансион, горели два фонаря возле бронзовой, позеленевшей от времени конной статуи какого-то австрийского деятеля, имя его было выбито на каменном пьедестале, мимо которого я ежедневно проходил, но так и не удосужился прочесть надпись.
Всадник, в подражание античным фигурам, был безглазым. Вместо глаз в бронзе чернели дырки. Это придавало его взгляду зловещее безразличие. Сталкиваясь с этим взглядом, я еще острее ощущал, что я на чужбине, отрезанный от своих корней, и быть мне отныне и во веки чужим среди чужих.
Уже было около полуночи, когда наконец дали Москву. Там, в квартире отца в Уланском переулке, зазвонил телефон. Один звонок. Другой. Третий. Отец уж, наверное, лег, даже, возможно, уснул и сейчас, кряхтя, вылезает из-под одеяла, долго старается попасть непослушными, дергающимися ногами в свои шлепанцы и идет, подергиваясь, в коридор к телефону.
Я насчитал десять гудков. Отец не снимал трубку. Его нет дома? А где еще он может быть? Или там что-нибудь случилось? Куда так поздно может уйти больной, еле передвигающийся старик? К кому?
Мои лихорадочные размышления перебил сонный, скучный голос московской телефонистки:
— Абонент не отвечает.
— Это очень странно, — ответил я.
— Не знаю. Позвоните еще раз.
— Постойте, постойте. Можно другой номер в Москве? И я назвал по памяти мой прежний телефон, тот, что много лет был моим домашним и после развода остался телефоном моей бывшей жены.
Ответил незнакомый мужской голос:
— Какая Вена? Нам не могут звонить из Вены.
— Эй, ты! Не знаю, кто ты! — взорвался я. — Позови Люсю. Или мою дочь.
В трубке зашипело, и спустя какое-то время тихо прошелестел голос, какой я узнал бы и во сне.
— Да. Я слушаю, — сказала моя бывшая жена.
— Люся! Это я!
— Можешь не представляться. Я догадалась. И сразу хочу предупредить. Не звони мне. Никогда. Нас ничто не связывает.
— А дочь?
— И даже дочь. Для ее будущего лучше не считаться твоей дочерью. Надеюсь ты понимаешь. Она уже не носит твою фамилию. Я поменяла ее на свою девичью.
— Спасибо. Утешила. Обещаю больше не тревожить. Я и позвонил-то тебе лишь потому, что телефон отца не отвечает.
— И не ответит.
— Почему?
— Потому что у тебя больше нет отца. Наберись мужества… мы его вчера похоронили.
— Не понимаю, — прошептал я.
— А понимать нечего. Ты его убил. Он покончил с собой.
— Как покончил? — не своим голосом вскричал я.
— Тривиально. Повесился дома… на бельевой веревке. Все. Нам больше не о чем разговаривать. Заботу о его могиле я беру на себя. Прощай.
— Люся! Постой!
В трубке щелкнуло — и послышались заунывные короткие гудки, как будто взвыл щенок, которому отдавили лапу. Это скулил я, тихо и заунывно, по-щенячьи, потому что мне отдавили не лапу, а душу. Я держал во вспотевшей руке подвывающую трубку и тихо скулил в унисон с ней. И чувствовал, как холодеет, деревенеет кожа на затылке, потом на лбу, висках.
— Плакать. Нужно плакать, — повторял я в уме. — Иначе взорвусь. Спасение в слезах.
Трубка легла на рычаг траурно-черного аппарата, пульсирующий вой оборвался, и я тяжело, мешком опустился на смятую постель.
Как ни силился, заплакать не удавалось. Не сумел выжать даже маленькой слезинки. А в голове ныло, гудело. Как в растапливаемой печи. Так бывает при высокой температуре, в гриппозном состоянии.
Я повинен в смерти отца. Я был последней нитью, связывающей его с жизнью. Он гордился мной, высоким положением, какое я занимал. Скрывая от меня, стыдясь этого как проявления слабости, он аккуратно вырезал из газет все статьи, подписанные моим именем, сортировал их по годам, сшивал в тетради и бережно хранил. Я случайно обнаружил их в шкафу, когда после развода переехал на время к нему.
Читать дальше