— Вот так вот! — сказал Алексей Сергеевич, торжествующе глядя на презрительно отвернувшуюся даму.
К вечеру он не на шутку разошелся, пытался сплясать, своротил стол и вскоре был уведен под руку отставной актрисой, оказавшейся его женой. Она демонстративно качала головой и громко говорила: "Хорош гусь! Стыдобушка!"
У развалившегося стола сломались шипы, и Дмитрий остался у Димы помочь с ремонтом. Он теперь с удовольствием ночевал не дома. У Димы была шикарная дрель. Его, как человека, мало занимавшимся простым трудом, восхищали дорогие инструменты, по его мнению избавляющие от операций, требующих навыка и терпения. Но будучи литератором, свое дело он знал туго.
Дима родился под Красноярском, после школы уехал к дяде в Москву и закончил филологический факультет. В городе он чувствовал себя совершенно в своей тарелке. Кроме культуры его почти ничего не интересовало, и поскольку он не выходил за границы этого своего мира, ему и не приходилось подвергать сомнению его ценность, как это было с Дмитрием. Он следил за выставками, интересовался кино, все время участвовал в каких-то журналах, выискивал авторов, кого-то куда-то определял и был неким негласным центром литературной жизни. Ему звонили, с ним советовались, и когда удавалось составить удачный раздел очередного журнала, заморочив голову редакторам и прислав рукописи в последний день, так что читать их было уже некогда, на лице у него было хитрое и бескорыстное выражение ловко проделанной проказы. Был в нем какой-то естественный азарт к тому, чем он занимался и какое-то физиологическое соответствие тому образу жизни, который он вел. Дмитрию нравилось его вечное сосредоточенное выражение, резкий голос, каким он отвечал на телефонные звонки, и готовность с утра до вечера толковать о литературе или кино. Он хорошо говорил, и в споре с ним Дмитрий чувствовал себя круглым дураком. Дима мог разнести в пух и прах любое произведение так убедительно, что все встречные возражения выглядели детским лепетом, а потом слегка изменив плоскость рассмотрения, делал неожиданную теплую похвалу, и книга приобретала как бы отвоеванную и от этого еще большую ценность. Дмитрию очень хотелось узнать, что же пишет сам Дима, но ему было неловко и боязно, как бывает боязно за таких опасно умных и образованных людей, когда дело доходит до их собственного творчества.
Потом Дима вдруг сам дал прочитать свою повесть, напечатанную в одном редком журнале. Повесть называлась "Слава", и рассказывалось в ней о том, как одержимый жаждой славы писатель, зная склонность людей ценить поэта лишь после смерти, инсценирует собственную кончину, на время скрывается, внимательно следя за признаками нарождающегося посмертного признания, и является к самому шапочному разбору, когда жена через суд делит с его матерью права на наследие, причем обе докатываются до нечеловеческой мелочности и жадности, биографы до неузнаваемости искажают его биографию, режиссер снимает по его роману фильм, не имеющий ничего общего с романом, а маленький кавказский народец объявляет его своим классиком, из-за того, что один из его далеких предков по семейному преданию происходил с Кавказа. Герой тщетно пытается навести порядок, и потерпев полное поражение, кончает с собой уже по-настоящему. Все это было написано с такой честной убедительностью и таким хорошим языком, что как Дмитрий не ерзал на своем стуле, выискивая просчеты, ничего не вышло — везде был тройной запас прочности и своя яркая стать.
Дмитрий в свою очередь показал Диме "Девочку и осень". Дима быстро при нем ее пробежал, хмыкнул и, думая о чем-то своем, сказал: "Женского образа нет — женщин не видишь. Но напечатать надо — для тебя же самого. Оставь мне". Потом он, не переставая резать овощи для салата, разнес повесть по косточкам, так что Дмитрия бросило в жар, а потом, когда зашел Алексей Сергеевич, уже за столом сказал:
— Меня радует, что ты сменил тему. Давно пора. Все это было сто раз: природа, деревня с бабками и пописывающим охотником в центре…
— Да наплевать, что было, — сказал Дмитрий — у меня-то этого не было. — Он вспомнил, как однажды, описав мокрое колесо конных граблей с прилипшими семенами трав, смертельно огорчился, найдя то же самое у Толстого, но потом, поняв, что у того есть вообще все, быстро успокоился. — Я не могу не писать о том, что люблю, — добавил он.
— Пойми, что бы ты не писал об охотниках, и как бы ты не убеждал себя, что пишешь для них, это неправда, потому что пишешь ты для городского читателя, причем самого взыскательного. А городского читателя по-настоящему волнуют только его собственные проблемы, и сибирская деревня для него давно экзотика. В городе каждый месяц все меняется, судьбы ломаются, страсти кипят, женщины, деньги, власть, преступления, и вообще мир к концу катится, и что-что, а наши повестухи скоро никому нужны не будут, это точно. Был я как-то дома, там все то же самое, так же мужички рыбу ловят и также сено ставят — ничего не изменилось, вернее изменилось, но это мелочь. Ты уехал туда, создал себе мир, положил годы на его описание, но теперь он тебе тесен. Не так что-ли?
Читать дальше