И на ухо:
— Это сервиз «Эрмитаж». Ему цены нет. Красота безумная (любимое выражение).
Почему «Эрмитаж» — не спрашиваю.
Он придумывает названия-биографии на ходу.
Шаль — Комиссаржевской.
Стул — Павла I.
Жёлтая керамика из Львова — Таиланд (или Гаити).
А вот эта чашка — из сервиза «Эрмитаж». Прелестный, тонкий, как яичная скорлупа, фарфор на его руке — как на подставке.
Цветочный орнамент на фоне окна, кажется, излучает свет. Все замерли. Рука медленно сжимается в кулак. Крряк. Продавщица едва не теряет сознание. Толпа ахнула. А он — тихонько на ухо:
— Здесь была трещина, не падай в обморок.
И громко:
— Остальное — заверните!
Черепки в платок и в карман. Это для коллажа.
Пакет большущий, поднять нельзя: сервиз на двадцать четыре (уже двадцать три) персоны. Садится в машину и — уезжает Бог знает куда.
Через день является неожиданно, без звонка. В руках странный пакет. Разворачивает и извлекает оттуда — поднос. О, это целая история!
Жил в нашем доме поднос. Давно, с довоенных времён. Во время войны он исчез вместе со всем остальным имуществом. Я о нём слышать не слышала: кто вспоминал о таких вещах на фоне других потерь?
Однако помню, как однажды пришёл отец (это было уже после войны) с подносом и какой-то утварью. Мама всплеснула руками: — Откуда?!
— Купил, — говорит папа, — на барахолке, случайно, наш собственный поднос. Он стоял на земле с ручками от водопроводных кранов и какими-то штучками для счётчиков.
(Точно таким же образом вернётся в дом чуть позднее одна из маминых фотографий).
Простоял этот поднос дома лет, наверное, двадцать. Родная, привычная глазу вещь. Она и в одном из отцовских натюрмортов — на рояле с белыми пионами.
Сергей любил этот поднос, особенно с красными плодами. И однажды мама подарила ему его. А он — вечная его манера — тут же передарил. Наполнил гранатами и ещё, Бог знает, какой красотой, и понёс к ногам друга-юбиляра («Дары императору»). Всё. Все забыли о подносе.
И вот, через столько лет, Сергей извлекает из пакета всё тот же поднос и ставит его на стол. Я онемела. И после множества абсолютно бессмысленных движений, наконец, говорю:
— Серёжа, это же моё детство… А теперь я тебе его дарю, пусть он будет у тебя в доме.
— Ну, конечно! Подарил детство и тут же его отнял!
И поднос остался и жил своей привычной жизнью у меня — у себя — в доме, на большом круглом столе ещё, наверное, лет двадцать.
А когда я уезжала из Киева, поднос сочли «невыездным». Почему — Бог весть. Если в нём что-то ценное осталось, то только память. И оставила я эту вещь у своей подруги Светы «до лучших времён». Но, видно, так угодно было судьбе, она распорядилась так для того, чтобы побывать этому подносу — свидетелю и участнику многого — на выставке работ Параджанова в Киеве. И стоял он на столе, наполненный гранатами, как если бы поставил его Сергей. А потом Светлана передала его с оказией (пройдёт — не пройдёт?), и он беспрепятственно добрался до меня. И вот передо мной стоит: вернулся. Что бы он мог рассказать, кабы заговорил?
Сергей собрался уезжать в Тбилиси.
Поезд вечером, а он заболел. Отложить отъезд невозможно. Прибегаю и застаю: лежит он в кухне на лавке в парчовом халате. Руки на груди сложены, а сверху — икона. Глаза закрыты. Вроде и не дышит.
— Серёжа…
Тишина.
— Серёжа…
Никакого впечатления.
В доме полно народа, но все в соседней комнате и говорят шёпотом. Страшно. Какая нелёгкая заставила меня приподнять икону — не знаю. Приподняла, а под ней — электрогрелка. И сразу крик:
— А-а-а, что ты наделала! Красоту нарушила. Я болен, мне плохо. У меня температура. Ты давно была на Птичьем рынке?
— Очень.
— Ну и зря. Красота безумная. Посмотри, что я купил.
Из угла смотрело жалобно беспородное существо.
— Знаешь, что это? Это настоящий щенок, — и называет что-то, не имеющее отношения к собакам.
Еле поднялся, еле спустился к машине.
Перрон полон провожающих, все оживлены, все что-то рассказывают друг другу (конечно, о Сергее), а он тихонько пошёл к вагону и сел у окна. Перед ним густо драпированная тканью корзина, как царская колыбель. А из неё выглядывает морда щенка. В окне его лицо: бледное, больное, измученное.
Так они и сидели, пока поезд не тронулся. А перрон продолжал жить своим шумом.
В июне 1997 года, к семилетию кончины, на территории студии Довженко поставили памятник Параджанову. Голова, три колонны, символизирующие три культуры, аккумулированные в его творчестве: украинская, грузинская, армянская.
Читать дальше