Он отпер дверь, погасил свет на лестнице, включил лампочку в канцелярии, потом снова выключил ее и, войдя в свою комнату, зажег свет. Глазами поздоровался он с фотографией Леноры, стоящей на голом дощатом столе, повесил на крючок шинель и фуражку, присел на край кровати и, сменив сапоги на домашние туфли, почувствовал себя дома. Да, волокна корнеплода аккуратно пробили кожаную подошву, срослись вновь и уже цельным корнеплодом устремились дальше, в глубь его «я», «верные законам, по которым „я“ возникло». (Так обычно он исправлял текст стихотворения Гёте — «по законам, по которым „я“ возникло», ибо два раза повторенное словечко «по» казалось ему недопустимым. Должна же за сто лет писательская чувствительность к чистоте литературного стиля хоть несколько шагнуть вперед.)
Глава вторая. Кабанье ущелье
Стоны, всхлипывания, крик! Кто это кричал? Может быть, сам он во сне?
Писарь Бертин сидел, выпрямившись, на своей постели: матрац, хоть и потрепанный и грязный, был все же гораздо мягче набитых соломой мешков, на которых он спал последние годы. Рука потянулась к табуретке, служившей ему ночным столиком. Циферблат ручных часов давно уже отказался от честолюбивой претензии фосфоресцировать. Помог горю карманный фонарик: половина второго. Сквозь щели в окне дул студеный ночной воздух, смягчаемый теплом вытопленной печи. Сидя в фланелевой пижаме сизого цвета, привезенной летом, когда он ездил в отпуск, Бертин неподвижно смотрел в окружавшую его темень и глубоко дышал. Чуть-чуть светившийся четырехугольник окна — на улице белел снег — вернул его наконец к действительности. Он снова опустился на подушки, натянул одеяло до самого подбородка, закрыл глаза. Нет, он не в Кабаньем ущелье, не на разрушенной артиллерийской позиции, где стояла гаубица; вокруг нет запаха пожарища, пороха, взрывающихся снарядов, стылой мокрой глины, человеческой крови. Кричал не умирающий артиллерист, которого поднимали санитары, кричал он сам. Нет, он не стоял на коленях у тела своего школьного товарища Пауля Шанца, не гладил его шелковистые светлые волосы, не закрывал ему гневные светло-голубые глаза. Нет, теперь не ноябрь шестнадцатого года, календарь показывает тысяча девятьсот семнадцатый. Когда все это было? Почти год назад? Прошедшее, забытое, загнанное на самое дно, продолжает жить в человеческой душе со всеми своими ужасами, точно настоящее. Всего год тому назад марокканцы генерала Пассага, воспользовавшись туманом, прорвали линию немецких пехотных позиций, атаковали расположенные в глубине позиции артиллерии и штыками перекололи артиллеристов, обслуживавших орудия. Эти верхнесилезцы, уверенные в собственной непобедимости, беспечно составили винтовки в пирамиды, желая уберечь их от сырости. Марокканцы, сделав свое дело, подобрали раненых товарищей и откатились назад. Сон и воспоминания — как они переплетаются! С какой жгучей точностью запечатлелись в памяти тела убитых, лежавшие в самых противоестественных позах, пистолет в руке у Шанца, который тот схватил за дуло и действовал им, как дубинкой, когда все пули были выпущены. Шанц, сильнейший метатель ручного мяча среди выпускников 1906 года, словно топором, раскроил череп противника, успевшего вонзить в него штык и ранить насмерть. Как отчетливы порой сновидения, словно изнутри освещающие все, что мелькает в них: растерзанную природу, сбитые ветки буков, разлетевшиеся в разные стороны стволы деревьев, свежие, немедленно наполняющиеся водой воронки: по Кабаньему ущелью протекал ручей, над которым когда-то высился мост; ураганом битвы быки моста отнесло на правый склон!
«Боже мой, — думает Бертин, — и все это я пережил, переварил, всему нашел свое место, все считал в порядке вещей. Ведь это война, а у войны, мол, свои законы, подчиняющие себе человеческую жизнь! Война — не только дозволенная, но и высоко превозносимая игра в общественной жизни людей, и я все время принимаю в ней участие, я, как настоящая овца, как ведомый на заклание баран, принимаю все это и всему говорю „да“! Уж не начнешь ли ты уверять в свое оправдание, что ты не дрался в этом бою, что ты был в Кабаньем ущелье до сражения и после него, а в эти страшные часы оказался запертым в артиллерийском парке, где тебя вместе с другими заставили заряжать винтовки устаревших моделей на случай, если прорыв марокканцев распространится на линию Романь — Муарей? Разве француз, защищая свою родную землю, не поджег полтора месяца спустя штабеля снарядов в парке, стреляя из длинноствольного орудия, которое в товарном вагоне было доставлено на противоположный берег Мааса? Разве вокруг тебя не лежали вот так же тела твоих товарищей, людей, с которыми ты ежедневно встречался, и разве именно это перевернуло все твое нутро? Это лишь потрясло тебя по человечеству, но привело ли к размышлениям, к пониманию, к признанию преступления, в котором ты участвовал? Что вы искали на французской земле? Что вы там потеряли? Неужели не стала прозрачной земля, где ты стоял на коленях перед телом твоего школьного товарища, неужели в недрах ее не блеснула руда, ради которой захватчики, алчные рыцари наживы, швырнули всех нас сюда, потому что в пределах родины они уже не могли насытиться? Силезских юношей, по рождению поляков, заставили вторгнуться во Францию в интересах господствующих кругов, а ведь в этих кругах их даже полноценными людьми не считали, смеялись над ними, над их языком, над повадками, которые несколько отличали их от немцев. А мусульманских и еврейских сыновей Марокко французские колонизаторы принудили убивать чужеземных солдат, которые совершенно так же, без всякого на то права, вторглись во Францию, как французы вторглись во времена Наполеона III в Марокко — их родину. Разбой, захваты, массовые убийства и там и тут на протяжении всей истории — о, к приятию их, Бертин, ты был отлично подготовлен полученным тобой философским образованием! И надо было тебе очутиться здесь, в этом маленьком богоспасаемом литовском городке Мервинске, надо было тебе попасть писарем в военно-полевой суд, чтобы наконец-то понять, что делается вашими руками! Понять смысл бойни в Орнском ущелье!»
Читать дальше