— Ходила. А что Иван? Говорит: вы хотите, чтоб я Серегину вину на себя взял? Зачем он так? Разве я зверица какая? Душе больно, вот я что. Лихо мне, тошно. Пойду к Гордею. Хоть поплачу около свово, около вековечного нашего заступника. А вы что — вы нас не знали, мы вам, как вон, как сор на дороге, как трава какая ненужная. Не держи ты меня, сама пойду. Мое горе, мне и нести его. А вы что, вы теперь посторонние. Ток во что послушай: мне тяжко одной биться, вам тоже, если в одиночку, не слаще доведется.
— Да разберемся же, вот честное слово, разберемся! — крикнула Зоя. Постояла, посмотрела вслед сгорбленной женщине и решительно зашагала назад, в сторону парткома. Она пока не знала, что скажет Терехову, за кого и как будет просить, но твердо верила, что Марии Семеновне будет легче, если люди проявят к ней участие. Нельзя же так: она стоит и стоит, а люди идут и идут по своим делам. Дела, дела, дела! Даже если они важные, даже если сверхважные, нельзя, чтоб они угнетали, иссушали, разделяли души людские. Нельзя, нельзя!
Окна и двери стрельцовского домика распахнуты настежь. На крылечке обрывок домотканого половичка, на двери — облупившаяся железная трафаретка, видно не один год прослужившая на трансформаторной будке, — устрашающий череп, подпертый двумя скрещенными костями. Дорожка от крыльца к скамейке под тополем чисто подметена. На скамейке — Гордей Калиныч. Отдыхает, опершись на черенок метлы. Приодет по-праздничному. В новенькой сатиновой косоворотке, не утратившей еще ни единой синей искорки на малиновом поле, в широких суконных штанах, таких черных, что глазам больно на них смотреть, а главное — не в традиционных валенках, а в навакшенных сапогах с твердыми, до колен голенищами. Сто сот маленьких солнышек разместились на голенищах. Носки «бульдо» — два зеркала. И ко всему вдобавок — светлый в клетку пиджак, брошенный на край скамьи.
— Привет, дедушка! — громко, как глухому, крикнул Ивлев, остановившись в створе странной калитки. Как в той присказке: дом продали, ворота купили. Для чего калитка, если нет забора? Может, вместо пограничного знака? Дескать, от сих пор начинается нашенская территория.
Не шелохнулся дед. Может, не услышал приветствия, погруженный в свои думы, а то и не захотел общаться. Это с ним тоже бывает. С чужими людьми он не шибко. Пришел, а кто тебя звал?
Подождал Виктор, оглядывая владения, улыбнулся своим выводам, прошел по тоненькой дорожке, стесненной буйной муравой, тщательно вытер ноги о половичок, позвал зычно:
— Эй, на вахте!
— Не кричи, дед смерть как не любит голосистых, — отозвался Иван из каких-то глубин своего странного поместья.
Сняв устрашающую трафаретку, Виктор зашвырнул ее в лопухи, ступил через порог и замер, наткнувшись на грозный окрик:
— Ноги!
— Что… ноги?
— Вытирай!
— Я вытер.
— Э-э, тоже мне! Это вам баловство — такие полы мыть? — Иван грякнул чем-то и где-то, Виктор отступил. Долго и старательно, кряхтя и притопывая, вытирал ноги, пока не услышал: — Хорош, можете входить!
— Ты всех таким гвалтом встречаешь? — спросил Ивлев, во второй раз переступив порог.
— А ты думаешь, это шать-мать полдня тут ворызгаться? Космические наслоения. По нашим залежам запросто можно эпохи сосчитать. Дед очки втирает… Да проходи, проходи.
Судя по голосу, не сказать, чтоб горем убит. Приободрился Ивлев. Честно говоря, в Ивановой беде он видел и частицу своей вины. Он все же технолог, а сыр-бор горел именно по технологическим мотивам. И это хорошо, что Иван не пал духом. Стоит посреди комнаты, как монумент. Босой, штаны закатаны до колен, на воротнике ни единой пуговицы. Чем-то напоминает добра-молодца. Потому тряпка в руке — не тряпка вовсе, а боевая палица. Ахнет сейчас — и конец сказочке.
— Ну и ну! — покачал Ивлев головой. — Химик! Что ж ты потоп устроил? Вода в подпол, подбор гниет. Грибок заведется, рухнет все.
— Пущай на месте гниет, — ответил Иван старой присказкой. — Да не торчи ты бревном в глазу. Вон туда ступай! — указал на табуретку у окна. — Не скалься, сказано, не то полыхну тряпкой по твоей визитке — ни одна химчистка не поможет. Я мигом, тут раз плюнуть осталось. Сиди, дыши. Почитай, если хочешь. Во-он там! — указал тряпкой на книжный шкаф.
Ступая на носки и балансируя руками, Виктор прошел в красный угол, но садиться не захотел. Он — рабочий и сын рабочего, впервые в такой вот квартире. Вырос в стандартных условиях молодежных общежитий, изредка навещал товарищей, перекочевавших в квартирки для молодых специалистов, бывал на квартирах разных начальников, где на старинных коврах спят старые сенбернары или «боксеры». Квартировал почти в таком же домике. Но, как ни странно, впервые ступил в гнездо потомственных рабочих, сохранившее все отпечатки былого. На плечистом комоде, иссеченном глубокими трещинами, — модель мартеновской печи. Работа равняя, филигранная. Над центральной заслонкой надпись старославянской вязью. Прочесть без увеличительного стекла трудно. Да и не в тексте дело. От прадеда осталась, вот что в этой модели. Справа от мартена — семейная фотография в рамке из морских ракушек. Слева — тоже в рамке, Похвальная грамота, как видно, тридцатых годов. Над комодом зеркало, похожее на лист свинца. Тоже в рамке. Рамка выщерблена во многих местах, немного сбочилась. Не пользуется это зеркало особым вниманием. А в святом углу, вместо икон, очень давний, весь в мушиных следах, желтый от старости плакат. Полудугой по верхнему обводу: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Усатый рабочий в наглухо застегнутой куртке опускает в красную урну белый листок. В овале, исходящем изо рта рабочего, бегущие вкось и вкривь буковки: «Все, как один, проголосуем за депутатов рабочих и солдатских представителей!»
Читать дальше