Сыч попробовал.
— Боишься, — заключил Петр.
— Чего боюсь-то? — лукаво спросил Сыч.
— Сам знаешь чего…
— Верно, боюсь малость, — чистосердечно признался Иван. — Не ровен час плюхнешься… Знаешь, говорят, можно и лапки кверху. А я еще жить хочу, да и о женитьбе иной раз подумываю…
— Будешь трусить — обязательно плюхнешься, — заметил Рябов строго. — Ладно, пойдем. Сейчас перетягивание каната начнется. Там можешь не опасаться. Пошли!
По этому виду спорта, особенно чтимому солдатами, третья рота соревновалась с четвертой из второго батальона.
Петр с тревогой поглядывал на здоровенных ребят-противников: «Вот черти, как на подбор!»
Разбились по отделениям. Одно отделение из третьей роты выступало против другого из четвертой. В итоге восьми встреч победитель так и не определился: четыре раза то одна, то другая рота одерживала победу и столько же раз терпела поражение.
Наконец противники в последний, девятый раз взялись за канат. От третьей роты выступало отделение сержанта Ануфриева. Солдаты выстроились по ранжиру, как делали это всегда в строю. Петр, стало быть, оказался последним…
Судья поднял руку:
— Раз!.. Два!.. Три!..
Под ликующий рев болельщиков солдаты потянули канат. Цепочка ползла то в одну, то в другую сторону.
— Давай! Жми, четвертая!
— Третья, держись!
— Рябов, на тебя вся планета смотрит!
— Ваня, Сыч! Свистни — сразу пойдет!
— Хо-хо-хо!
— О-о-о-о-о!
— Агафонов, что покраснел? Это тебе не на саратовской наяривать! Жми!
— Селиван, Селиван! А ну покрепче!
С багровыми лицами, подогреваемые едким хохотком и улюлюканьем болельщиков, бойцы напрягались, казалось, до последней возможности.
— Дава-а-ай! — натужно кричал взмокший Рябов.
— Давай! — как эхо, отзывался Громоздкин, яростно вращая белками глаз, с радостью ощущая в себе огромный запас силы, прибереженной для решающего момента. Тонкая в талии и широкая в плечах фигура его упруго изогнулась, сапоги косо врезались в землю, а пальцы вцепились в веревку до того крепко, что из-под ногтей отошла кровь и они стали белыми, как яичная скорлупа. Обуреваемый каким-то неясным желанием, распиравшим его грудь, Селиван с тихим торжеством ожидал минуты, когда он даст волю скопившейся в нем энергии, зная наперед, что до этой минуты ничего не произойдет, что не будет ни победителя, ни побежденного, потому что и то и другое, как он думал, теперь зависело лишь от него одного, от того, захочет он отпустить сжатую в нем пружину или оставит без действия.
Но вот где-то недалеко раздался голос лейтенанта Ершова:
— Громоздкин, поднажми!
И Селиван «поднажал». Это был момент, когда, казалось, солдаты уже выдохлись и ни на что уже не были способны, как только топтаться на месте, не уступая друг другу, но и не пересиливая друг друга настолько, чтобы судья мог зафиксировать победу; так дерутся равные по силе и страсти петухи — вот уже и гребешки у них кроваво-черные, и половина перьев на земле, а они все ходят, опустив до самой земли расклеванные головы, качаясь, как пьяные, потеряв всякую надежду на победу и оставаясь на месте единственно из принципа и петушиной своей гордости…
— Ур-р-ра! — громыхнуло над полем.
Это третья рота, напряженно наблюдавшая за ходом поединка, гаркнула, увидев, как что-то вдруг стряслось с их противником. И действительно: он быстро сдался. Все кинулись поздравлять сержанта Ануфриева. А Рябов, глядя вокруг себя счастливейшими глазами, уверял всех, что в трудной победе решающая роль принадлежит ему.
— Ну, это уж свинство с твоей стороны так говорить! — заметил запыхавшийся Селиван, однако беззлобно, все еще испытывая редкостный душевный подъем.
— А нет, скажешь? — серьезно наступал Рябов. — Забыл сказку: «Посадил дед репку»? Кто там в конце концов спас положение? Дедка за репку, бабка за дедку, внучка за бабку… До Жучки и кошки дело дошло, а репка в земле. И если бы не мышка… Теперь ты со мной согласен, Селиван?
— Ладно, Петушок, согласен. Ведь ты у нас силач!
— То-то же! — И Рябов елико возможно выше задрал нос.
— Ну а сейчас что будем делать? — спросил Селиван празднично сияющего лейтенанта Ершова и веселыми, задиристыми глазами посмотрел вокруг себя, готовый к новым схваткам. Нечаянно он глянул на небо — и ахнул…
Десятки, сотни, тысячи птиц вереницами и косяками, дугами и треугольниками, подковами и сплошными квадратами, клиньями и кипящими облачками летели с юга. Вся эта несметная масса пернатых посылала на пригретую, дымящуюся землю призывные клики, непрерывно ведя свой неумолчный разговор — то частый, громкий и радостно-ликующий, то чуть слышный, шипяще-хриплый, то гортанный, напоминающий журавлиное курлыканье, то медноголосый и звенящий, то короткий и пискливый… Казалось, птичьи стаи не хотят уместиться на одной высоте — ведь тогда им пришлось бы смешаться и закрыть солнце, — и они летели этажами, ярусами. Выше всех плыли лебеди, похожие на легкие перистые облачка, чуть подкрашенные с боков багряными отсветами солнечных лучей; думалось, гордые эти птицы никогда не опустятся на землю, а так вот и будут лететь в неведомую даль бесконечно. Чуть ниже ясную синь неба чертили ломаными, часто меняющими направление линиями гусиные семьи: умные, они делали так на случай, если б какому-нибудь охотнику вздумалось взять их на прицел. Почти на одном уровне с гусями, но все же чуточку ниже, летели казарки. И уже совсем близко от земли, бросая на нее свои стремительно перемещавшиеся тени, проносились, до свиста разрезая воздух острыми крыльями, утки всевозможных пород. Над морем метались с тревожными криками длинноклювые мартыны — крупные чайки, как бы недовольные тем, что в любимое их обиталище нежданно-негаданно нагрянули с юга полчища непрошеных гостей, с которыми теперь волей-неволей придется делить свои сказочные богатства. Светло-синее небо, унизанное серыми, темными, бело-черными, желтыми, серовато-коричневыми и просто белыми бусами и узорами птичьих станиц, было нарядным и веселым, как легкое, надутое ветром платье девушки.
Читать дальше