Федор вошел вслед за Таней в дом. В знакомой ему горнице возле стола сидели Иван Петрович с Панюковым; опершись плечом о косяк кухонной двери, дымил Майбородов; ломая спиной листья гераней на окне, развалился на лавочке Костя Зуев.
— Ступай к себе! — сказал Тане Иван Петрович все так же строго и проводил ее злым взглядом до дверей боковушки. — Ну вот, — сказал, когда дверь захлопнулась. — Вот Федор Язев… Он тоже воевал. А кичится этим? — Иван Петрович обращался к Зуеву. — Не хлопай глазами, отвечай: кичится Язев полным своим кавалерским бантом?
— Спрашивай его об этом сам. Я за других не ответчик! — огрызнулся Зуев. — Вы что — на суд меня сюда притащили? Не выйдет! Тоже прокуроры нашлись!
— С прокурорами мы тебя давно могли бы познакомить, Костя, — сказал Панюков. — За твои хулиганские художества. Мы не прокуроры, а колхозники, и ты тоже пока что колхозником значишься.
— Какой он колхозник! — Иван Петрович тиснул стол кулаком. — Дезорганизатор. На него глядя, другие от работы отлынивают.
— А почему это Марья моя не отлынивает? Чего это она на меня не глядит? Чего это я ее не дезорганизую, а? — паясничая, подхватил Зуев. — Каждый сам за себя думает.
— Выходит, что не каждый сам за себя думает, — Федор присел на лавку. — Себя бьешь, Костя. Выходит, что Марья Ильинишна и за себя и за тебя одна работает.
— Не тебе указывать!
— Ладно! — Панюков поднялся за столом. — Мы все тут тебе не указ. Мы серая кобылка перед тобой, героем, — горлодеры. А ты его знаешь? — Рука Панюкова рванулась в сторону семейных портретов над комодом. — Вон того, того, в черной ленте.
На кухне, за спиной Майбородова, при этих словах послышался женский всхлип. Иван Петрович дернул ногой под столом, метнул взгляд в кухонную темноту. Там затихло. Молчали все минуту, будто окаменели. Качалась лампа, задетая Панюковым, желтый свет ее скользил по бревнам стен, и оживали в нем портреты, и хмурился красноармеец в черной ленте.
— Взорвался он в танке, Костя, знаешь сам. Но ты не знаешь, не понимаешь, вижу я, — за что. — Панюков заговорил так тихо, словно боялся рушить каменную тишину. — Ты мыслишь, вижу, Петр заклинивал собой доты, чтобы тебе гулять, тебе куражиться и корчить из себя героя. Если так, валяй, иди куражься. Иди, Костя. Мы не прокуроры. Мы — рабочий народ. С народом тебе не по пути. Живи как знаешь. — Панюков сел на место и еще раз сказал: — Иди!
Зуев не шевельнулся. И никто не шевельнулся. У Майбородова давно погасла трубка, и он сосал изгрызенный мундштук. Глубокой правдой были полны для него слова Панюкова. Когда тебе говорят: живи как знаешь, — это страшно. Это самый суровый приговор народа. Значит, вся твоя жизнь была напрасной, и ты никому не нужен.
Гулко стукнув тяжелым чубуком в доски пола, упала трубка. Он смутился, нагнулся за ней. Но тишина была уже нарушена.
Зуев пошарил под лавкой, достал завалившуюся туда кепку, поднялся, и так и вышел, не сказав ни слова.
Тогда поднялись, задвигались и остальные. О Зуеве больше разговора не было. Говорили о больших работах, предстоявших на Журавлихе, о том, что райком разрешил коммунистам колхоза отделиться от партийной организации сельсовета и создать свою, колхозную организацию, и что, видимо, Ивану Петровичу придется быть парторгом.
Майбородов, когда заговорили о партийных делах, деликатно удалился, ушел к себе в мезонин. В кухне Евдокия Васильевна успела сунуть ему в руку кусище пирога, шепнув:
— Совсем все сбилось с разговорами с этими. И самовар — не знаю, ставить ли? Петухи вон уже кричат, — досидели. Покушайте хоть что есть, Иван Кузьмич.
Иван Кузьмич с аппетитом съел ржаной пирог. Лег в постель. За окном начинался рассвет. Просыпались мухи и ползали по потолку. Следя за ними, он думал что–то очень туманное, но вместе с тем такое, отчего в груди становилось просторней и радостней: там зрели большие и важные решения.
1
У подножия бугров, на самой кромке Журавлихи, выстреливая сизый дым, два гусеничных трактора тащили грузный канавокопатель. Издали болотный этот агрегат походил на непомерно увеличенный утюг, вблизи — на железнодорожный снегоочиститель. Трехгранным лемехом он глубоко зарывался в податливое торфянище и, разваливая его в стороны боковыми отвалами, оставлял позади себя широкую канаву — как черный шрам в измятой зелени ракитника и зарослей рогоза.
Стоял конец июня, посевные работы схлынули, было то предпокосное время, когда в колхозе перепадали свободные дни, и, пользуясь этим, всё население села высыпало на бугры, подивиться невиданному зрелищу — наступлению машин на Журавлиху.
Читать дальше