После революции хиреть начали Твердюковы, кое–как еще десяток лет продержались. Плюнуть бы на них давно, расквитаться… Да уж совсем не тот стал человек Ивантий. Как сосун–болото цепко держала его твердюковская семья. Оглупили сызмальства, прибаутошничать, чудить Лука заставлял. Ржут, бывало, а Ивантию любо: пятак, а то и гривенник, гляди, дадут за паясничание. Старался. Сам нищий — порты да рубаха, — а на все из–под хозяйской руки глядел. Даже и жениться не стал, только бы хозяйке угодить. «Холуй» — звали его односельчане. Таил на них злобу поначалу, потом притерпелся, привык.
И только когда колхозы начались, когда совсем на нет сошли Твердюковы, когда похоронил Ивантий хозяйку, ту, что в глаза его голубые в молодости заглядывала, — очутился он один в жизни. Что тут делать? В колхоз, понятно, не шел. Сам–один рыбачить вздумал, носил на новоладожский базар рыбешку. Да долго ли так продержишься? Жизнь без народа — волчья жизнь. А Ивантий привык среди людей толкаться, зубоскальничать, языком чесать. Затосковал. Последним из всего Набатова года за четыре до войны его в колхоз принимали. Что ж, пошел в озеро, привык, — рыбак как рыбак. И к нему привыкли. Потом вот на траулер перекинулся, мастером зачислили по сетям. Жить стал как и все. Да поздно. Потерянного не вернешь. Но он и не понимал своей потери, не понимал, как жестоко его обокрали, искалечили Твердюковы, как обокрала, изломала его жизнь сытого раба. Зубоскальство, на купецкий, на хозяйский вкус рассчитанное, трактирное, тянулось за ним из той жизни. Мужики — те поржут, пожалуй, если к случаю, да и то оборвут, бывало, перехлестнет если через край. А женщины — эти просто смолчат, сделают вид, что не понимают нечистых его двухсказаний. Редко, если обидятся. С чего бы это вдруг Маришка, Данилова сирота, взъерепенилась? Взяла да что топором рубанула: «Стыдились бы».
Ивантий следил глазами за пестрым платьем, пока оно не скрылось за лодочным сараем. Вздохнул, отшвырнул котенка так, что тот три раза перевернулся через спину, и, позабыв о трале, о челноке, о незаделанных дырьях, остался сидеть недовольный, — не мог только понять: кем и чем?
Марина же, дойдя до домика с зеленой крышей, увидела на двери замок и остановилась перед крыльцом.
За домом, под дощатым навесом, где на подпорах, сложенных клетями из сосновых толстых брусьев, высился белый корпус какого–то деревянного судна, тонко посвистывали рубанки, позванивали пилы, с шорохом шли в дерево коловороты. Люди там бродили по колено в зыбкой и легкой, как пена, стружке.
— К брательнику или к сестрице, Даниловна? — окликнул Марину знакомый голос. Из–за штабеля досок, во всегдашней своей брезентовой куртке, вышел знаменитый корабельщик и сказочник Илья Ильич Асафьев, взглянул смешливыми глазами, разгладил усы: — На работенку бы на нашу полюбовалась. Чай, сама рыбачка, Даниловна. Поймешь, что к чему.
За локоток, осторожненько, повел он ее под навес, где крепко, как жарким днем в бору, пахло сосной.
— Вот видишь, девица красна, сетеподъемники моторные Асафьев строит. Превзошел! — продолжал Илья Ильич. — Соймы да карбасы, беляны — на них ему и труда жалко. Гляди, возьмется траулеры сооружать…
— А там и до морских кораблей дойдет! — подхватила Марина.
— До морских — поздно. Рыбацкий бы флот, озерный построить — и то скажу спасибо, не зря жизнь прожил. Как–то было, — ты еще из армии не возвратилась, — решили на МРС мой юбилей праздновать — сорок лет по строительству. Подсчитали, что там моими руками сооружено, вышло — сто семь крупных судов и несть числа мелким. Это как?
— Это хорошо.
— То–то, — хорошо! Другое опять же дело взять. Уйди я, скажем, на неделю, исчезни совсем — построят сетеподъемник или нет? Большой, глянь, кораблище…
— Конечно, нет, не построят! — воскликнула Марина, полагая, что такой ответ будет приятен Илье Ильичу.
— Вот и врешь, Даниловна! — Асафьев даже ногой притопнул от удовольствия. — Достроят! И не только этот достроят, — еще и новый заложат! — Он приблизил свой рот к ее уху, почему–то таинственно зашептал: — Превзошли, постигли… Только виду им не показываю, шпыняю, а то избалуются.
— Кто, Илья Ильич?
— Да Костя с Никитой. Вот они, Даниловна, может, и вправду до морских кораблей дойдут.
— И не обидно это вам, Илья Ильич?
— Обидно? — Асафьев разгладил усы. — Обидно мастерство, от отца унаследованное, в могилу унести. Это, Даниловна, крепко обидно. А ежели утроил ты отцовское наследство да поделил его меж достойными наследниками — что золотых насыпал в картузы молодым, — какая же тогда обида! А те дальше передадут, — так оно и пойдет, и пока Ладога не пересохнет, живым будет асафьевское дело. Ладога работников не забывает. Об том, хочешь, вот что расскажу тебе. Да ты присядь, Даниловна, присядь. Спешить некуда. Сестрица твоя, Катерина Кузьминишна, в Новую Ладогу поехала, братец у директора совещается. Дело долгое. Присядь, говорю.
Читать дальше