Доктор спокойно выслушивал юношу, потом брал его руку, отсчитывал пульс.
— Пульс нормальный, — качал он головой. — Не бред, но молодость. Медицина здесь бессильна.
Где он теперь, Крушельницкий, милейший доктор, идеал революционера? Последний раз Максим Петрович видел его в девятнадцатом году в Питере. Брюзжащий обыватель, обиженный революцией. Он-то никогда не болел молодостью. Медицина здесь тоже была бессильна.
— В нашей организации форменный разброд, — говорил Рябинин. — Никто не понимает, что собственно происходит, но все чувствуют: организация больна.
— Молодостью она больна, молодостью, вот чем, — перебил его Максим Петрович. — Это все-таки неплохая болезнь. Но ты продолжай, я тебя слушаю.
— Нет, мы стариками стали, — горько усмехнулся Рябинин. — Многие только воспоминаниями живут. А и всех-то воспоминаний — год на фронте.
— Вам воспоминаниями жить рано. Вам надо вперед смотреть. Ваша жизнь впереди. Вы нас смените, наше знамя понесете... — с какой-то особенной теплотой сказал Максим Петрович. — Не безразлично нам, какая смена растет, в чьи руки наше знамя достанется... Ты откровеннее говори, я тебя слушаю...
— Хорошо. Я откровенно все скажу, — все больше волнуясь, сказал Рябинин. — Мне перед партией скрывать нечего.
Кружан тревожно вертелся на стуле. «Вот он сейчас о Юльке начнет говорить, — тоскливо подумал он. — Всю грязь выльет. Ох, убежать бы, уйти б скорей!»
Но Рябинин ничего не говорил о Юльке. И о себе ничего не говорил. Он говорил только об организации, о том, чем живут и чего хотят комсомольцы и чем им мешает Кружан. И чем больше он говорил, тем все темней и темней становилось лицо Максима Петровича.
— Это что, правда, Кружан, то, что говорил Рябинин? — суховато спросил он, наконец.
Кружан пожал плечами.
— Голубок, — рассердился старик. — Не такое дело. Ты скажи!
— Что говорить? Вы, Максим Петрович, лучше меня знаете, какое теперь время.
— Какое?
— Да уж такое, что лучше не выдумаешь. Я не спорю, — добавил он устало, — может, так нужно. Крестьянство... Хлеб... Я тоже читал кое-что. Может, проводить эту политику нужно, но любить ее никак нельзя. Сердце не лежит.
— Сердце не лежит? — рассвирепел старик. — Сердце? Несмышленое твое сердце! Тоже сердце!
Он сердито отодвинул чашку. Сколько раз он слышал в своей жизни это выраженьице: «сердце не лежит»! За ним всегда скрывался этакий брезгливый чистоплюй, белоручка. Сердце не лежит! А Ленин говорил: пойдем хоть в хлев, если надо. Сердце!
— Историю партии изучайте, юноша! — крикнул Максим Петрович Кружану, — тогда и сердце на месте будет! Сердце!
Максим Петрович знавал многих «революционеров», у которых к черновой подпольной работе не лежало сердце. «Нам оружие давай! — кричали они. — На баррикады!» А как пришел час пойти на баррикады, где они оказались, эти «герои»? Сердце! «Сердце» у каждого есть, а ума не всем хватает. В красивых ходить легко, а попробуй-ка быть мудрым!
Он тоже, Максим Петрович, знавал, что такое «сердце». Он стоял под красным флагом на горловских баррикадах пятого года, и ему казалось, что это ветер свободы и победы раздувает знамя. А потом пришлось прятаться в заброшенных шахтенках, в шурфах, бежать, как хромой, затравленный волк, волоча простреленную ногу. Черное отчаяние охватило его: «Все погибло! Все к черту! Лучше сдохнуть в степи!» Сердце!
А потом ему сказали, что большевикам надо идти в думу. Он не понял. Он думал, что ослышался, что докладчик не то сказал. Он знал: думу большевики бойкотируют. Он вспомнил кровь шахтеров, побитых в Горловке. Какие тут думы! Какие тут парламентские разговоры! Сердце не лежит к разговорам, — к оружию, товарищи, к оружию! Умереть с оружием в руках. А мудрый человек сказал: хоть в хлев! Сердце!
— У тебя сердце глупое, — сказал старик Кружану. — Глупое, раз оно к делу не лежит.
Он сердился, это было не похоже на его обычное отношение к молодежи. Он отечески нежно любил ее. К этой любви примешивалась гордость: «Вы живете в новом мире, юноши. Этот мир завоевали для вас мы, старики. Живите же ладно! Живите же лучше и чище нас». А он, Кружан, вот как живет! Ну, что ж! Будем говорить как следует. Два члена партии стояли перед ним. Один говорил, что у него к политике партии не лежит сердце.
— В партии давно? — отрывисто спросил он Кружана.
— С января двадцатого.
— Взыскания были?
— Были... — Кружан высоко поднял голову. — Я был исключен.
— За что?
— Расстрелял десяток сволочей.
Читать дальше