И как бы не отмерло в нас еще одно чувство, за которым мы и без того плохо следим, да не все и ведаем о его существовании, хотя и составлено оно из всех основных человеческих чувств – видеть, слышать, обонять и осязать дальше собственной жизни.
Послушаем еще русскоустьинца, пока не умолк он. Так не хочется расставаться с его речью. Идти ступью – идти медленно; облай – грубый, скандальный человек; делать назгал, делать в конец рук – делать плохо; заглушки давать – улыбаться; за лишек зайти – перестараться; исток знать – знать причину; наперепучье – наперерез; найдушка – находка; на ушую посадить – обмануть; не дай не вынеси – о беспомощном человеке; оптопок – изношенная обувь; огонь угасить – остаться без хозяйки; хозяйство по навильникам пошло – разорилось; папоротки отбить – избить (Чикачев считает, что это от папорозь – в древнерусском наплечник, но есть еще папороток – сустав в птичьем крыле); семилу бить – суетиться; упалой – слабый; ухульничать – клеветать; через говорить – говорить без уважения; сидеть до чуки – сидеть до конца; перешекалдывать – спорить, мешать разговору; басница – сплетница; вара – заварка чая; ересь – ссора; жалеть – любить; зарностъ – жадность (как оно и было в старину и с жалеть, и с зарностью).
Здесь, в краю вечной мерзлоты, где все еще находят туши мамонтов и стволы берез неподалеку от океана – свидетельство иных климатических эпох, на счастье и удивление до последних дней сохранился и старорусский язык. И когда встречаешь его не в летописях и случайных отзвуках, когда слышишь его наяву, открывается с особенной ясностью, как много вместе с естественным отмиранием случилось в русском языке потерь неоправданных и непоправимых – то, что в Русском Устье было последним отголоском русской языковой и бытовой стародавности. И то чудо, что она донеслась, а нам припомнился слух, чтобы ее понять.
Что быльем поросло, что водой унесло
В прохладный, полосисто освещенный день в начале августа подплыли мы к Станчику – к последнему перед океаном поселению на Колымской протоке. О Станчике я наслышан был из-за часовни. О ней упоминал академик-археолог А. П. Окладников, собиравшийся перевезти ее в Новосибирск, чтобы спасти от непригляда и разорения, о ней же вздыхал А. Г. Чикачев: «Надо, надо спасать, пока не сожгли, но как – это не мой теперь район» – он тогда работал на Колыме. Издали-далеко, крутясь в лодке по крутым излучинам, видели мы ее – согнуто-теремчатую под крестом, а как вывернули из-за последнего мыса, то и вся показалась она на невысоком яру, крайняя к северной стороне среди нескольких протянутых по берегу построек.
А постройки эти были – три избы да два амбара, тоже не жильцы на белом свете. Часовенка же хоть и возвышалась еще над ними, но, покосившись, стояла как бы коленопреклонно перед рекой, мертво уставившись в пространства в воде и зелени, куда она сеяла молитвы.
Надо ли удивляться, что брошенное до яви, до озноба и оцепенения способно показать себя мертвым. Тут же оставлено было давно. И оставлено так, будто Мамай налетел. На берегу до дыр рассохлись лодки и карбасы, осыпавшаяся яма едва выдавала остатки ледника, возле одной из изб приткнута заржавленная пила, на «козлы» для пилки накинуто бревешко. В стенах разваленная обиходь, промокшие под сквозящими крышами и окнами одеяла, матрацы, шкуры, в амбарах – изопревшая лопоть. Все, чем жили, кормились, обогревались, оставлено почему-то по великому спеху – и словно ни одна нога не ступала с той поры.
Здесь я почувствовал осязаемую, как разрушающее давление с неба, тоску. К тому располагала еще и погода. Небо было сырое, волнами нахлестывающее на низкие темные края, солнце изредка процеживалось холодными высветами. И раз за разом налетал, приняв нас за рыбаков, и кричал поморник. Оборванный строй покосившихся крестов над могилами грядой отворачивал от реки и в отдалении шел вдоль нее. Вымочив в болотине ноги, я добрался до кладбища – хоронили и верно по узкому сухому взгорью в строй, но ни голбосов не осталось уже над втянутыми в землю бугорками, ни имен на крестах, ни в спину поглядеть, ни быльем помянуть. Как в лагере. За неделю до того были мы на месте огромного лагеря в устье Колымы, оставившего после себя рядом с развалинами бараков и обрывками колючей проволоки вот так же покосившиеся столбики над безымянными костями. Но там хоть прийти некому, те, пригнанные с виной и без вины, и в землю сваливались под номерами, а для этих тут родина, и их хоронили со слезами. Но и еще, как на ступеньку, спустимся на одно оправдательное «хоть»: тут хоть живых подле похороненных нет, но и там, где есть они по Колыме и Индигирке, всюду одно и то же: оставленность, остуженность, разрыв.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу