— Жизнь коротка, — философствовал Ефимочкин. — Пора это понять. Пора расправить крылья. Что я? Засел в тресте, оторвался от производства, закопался в бумагах. — Он сказал почти шепотом: — Какое это наслаждение — прикасаться к металлу, вдыхать жизнь в остановившийся агрегат! О, это великолепное ощущение! — Он восторгался: — Какие чудеса может делать инженер даже на такой вот маленькой фабрике, как балашихинская!. Я поражен, как оригинально разработал Пелехатый реконструкцию потока. Он максимально использовал все возможности, ускорил движение подающего полотна на вспомогательном конвейере, добился прямопоточности… Это очень остроумно.
Кущ перебила его:
— Остроумно? Это мало сказать. Сегодня мне стало известно, что он не только разработал — он обсудил проект со всеми рабочими, каждого рабочего сделал участником проекта, и поэтому не только Леша готов был за него в огонь и в воду, но и многие другие. — И она невольно повторила слова женщины в пуховой косынке, услышанные на кладбище: — Он уважал людей.
— Да, это был прекрасный человек, Пелехатый! — пылко согласился Ефимочкин. — Он проявил самостоятельность, я бы даже сказал — творчество…
— А когда мы пытаемся передвинуть человека из аппарата на производство, бог мой, какие вопли иной раз поднимаются!..
— Да, да! — с горячностью согласился Ефимочкин. — Цепляемся за мелочи, теряем квалификацию, превращаемся в канцеляристов… Сила инерции велика. Я был смелым человеком когда-то, даже дерзким… Женился, потом боялся потерять комнату в ведомственном доме… обзавелся вещами…
Кущ невпопад сказала, думая совсем о другом:
— Вещи привязывают человека к месту, люди цепляются за вещи, за стены, за клочок земли, за сад… Я ненавижу мещанство в любом его проявлении. Мещанин все сметет с пути ради собственного благополучия.
Ефимочкин уныло согласился: да, имущество, вещи лишают человека легкости.
Он снова притих, присмирел и все чаще искоса взглядывал на Кущ, как будто хотел что-то сказать и не решался.
Она шла быстро, засунув руки в карманы пальто, глядя прямо перед собой. И вдруг остановилась.
На пузатой, тумбе висела афиша. Кривцов читал очередную лекцию.
— Подумайте только! — сказала Кущ удивленно. — Кривцов все еще здесь. А я думала — целая вечность прошла с тех пор… — Она не договорила. И спросила: — Интересно, приводит ли он в пример Викторова как образец нового, советского человека?
Горечь в ее голосе поразила Ефимочкина. Он сказал осторожно:
— Да, как-то странно… Я уважаю Николая Павловича. Но… ведь Пелехатый не был снят, приказ еще не подписан, а Николай Павлович уже приезжал в Балашихинск, ходил по цехам, распоряжался… И жена его… Она как-то вызывающе себя держит. При всем моем рыцарском отношении к женщинам, я не могу все-таки…
Кущ ничего не ответила.
Они пошли дальше, и снова Ефимочкин с тревогой взглядывал на нее, желая что-то сказать. Наконец он решился и пробормотал:
— Я вас прошу… хотя мое желание перейти на производство искреннее… но надо еще подумать, посоветоваться… взвесить…
— Я не собираюсь ловить вас на слове, — отрезала Кущ и больше не возвращалась к этой теме.
И вообще она больше ничем не интересовалась, кроме работы. Тоненькая ниточка симпатии, связавшая ее и Ефимочкина в эти тяжелые, полные переживаний дни, внезапно оборвалась.
Ефимочкин робел, отмалчивался, вздыхал, всячески хотел, чтобы Кущ забыла о последнем разговоре. Она держалась отчужденно, сухо, тщательно проверяла все данные обследования, все материалы, она изводила Ефимочкина придирками:
— Вот вы тоже, как и ваш прекрасный Леша, считаете, что фабрика скоро будет на подъеме. А каким образом? Чем это можно доказать? Благодаря модернизации станков? Хорошо! А почему мы раньше не подсчитали производительности действующего оборудования? А где мы были? Почему мы этого не запланировали? Не учли? В чем же тогда наше руководство? О чем наш производственный отдел думал? Интересует нас полное использование резервов производства или не интересует? К нам разве не относятся решения партии?
Ефимочкин только хватался руками за голову.
— Это ведь не моя личная вина. Я не начальник отдела…
Он пытался объяснять ей, доказывать. Но она не слушала.
Она и с Глафирой Семеновной не стала объясняться.
Та явилась на фабрику озабоченная. Растерянность сквозила в каждом ее слове. Под глазами набрякли мешки, углы яркого рта обвисли. Говорила она почти искренне:
Читать дальше