Штурман как будто улавливает это и стоит сосредоточенный и снова бледный.
— Ну, так вы поняли, Павел Андреич, что океан не настолько велик, чтобы судно без присмотра оставлять?
— Извините, никак не думал…
— А вы и не думайте, вы исполняйте.
Это я по себе знаю. Болезнь эпохи, рецидив воспитания. Так приучены, что рвемся думать, а исполнять не очень рвемся…
— Конечно, думать необходимо, Павел Андреич. Вы только от себя в своих думах не пляшите. Вы хотя бы от Васко да Гамы начинайте. К примеру, впередсмотрящие у него были.
Море все такое же синее. Сверкают кое-где гребешки. Зыбь от прошедшего здесь циклона идет полого, незаметно. Ее угадываешь, когда судно мягко кренится на длинном склоне, как автомобиль, идущий в гору наискосок. При крене начинает дребезжать левая входная дверь, и штурман прихлопывает ее ладонью. Яркие горошины кухтылей возникают на зыби далеко в стороне. Рыбака все не видно.
— Хорошо, Павел Андреич, командуйте. Включите локатор, интересно все-таки, насколько рыбак перегородил море. Обнаружите — мне позвоните. Ярус пометьте на карте. Все понятно?
— Понятно.
Я потихоньку иду в каюту. Пластик дверей запускает зайчиков на переборки. Свет электрических плафонов не виден. Солнце вламывается внутрь корабля. Голубоватый солнечный луч из дверного иллюминатора пробивает коридор насквозь во всю длину, тонкие лучики путаются в ногах, выбегая сквозь вентиляционные решетки бортовых кают. Вспыхивают никелированные ручки. На переборках, обклеенных бежевым павинолом, видно, как небрежно водила тряпкой во время утренней приборки буфетчица.
В каюте все так же шелестит кондиционер. В спальне все та же темнота, и даже еще темнее, потому что вошел со света. Брюки и рубашку на раскладушку, сандалеты носами на выход — на палубу. Койка приняла уютно и удобно, как стартовое ложе космонавта. Она широкая, двуспальная. Судно строилось за границей. У нас это было бы ни к чему: капитану запрещается возить с собой жену. Но то, что широкая — хорошо: бывают такие виды качки, когда надежнее и покойнее всего устраиваться на койке по диагонали. Диван в салоне не конкурирует: он слишком прямой и плоский, с него сползаешь на палубу при любой качке. А с койкой я немало повозился на судоверфи, когда принимал судно, надоел и строителю, и даже конструктору, но зато она подогнана по мне, и не приходится барахтаться, взбираясь на нее, и ни разу я не отбивал себе копчик о штормовой бурт, выскакивая из нее по внезапному вызову.
Шторки на окне отвисают при крене, на палубе тогда появляется зеленоватое мерцающее пятно. От обилия солнца устаешь, хотя и не так, как устаешь от полярной ночи.
Теперь можно попробовать отрешиться от навигационного долга, прислушаться к току крови в себе и вернуться к тому, что происходило перед тем, как штурман производил поворот. Что-то очень толковое приходило тогда на ум, но, как всегда, не оказалось под рукой записной книжки, а теперь я забыл, что же такое было. Образ, строчка стиха, начало повести?
Записная книжка лежит в салоне, в левом верхнем ящике письменного стола. Если бы не было качки, она лежала бы на столе. Иногда я успеваю уловить то, что неясно мелькает, наплывет мимоходом, толкнет изнутри; иногда я успеваю хоть чуточку, хоть приблизительно сформулировать это; и тогда, если есть возможность оторваться от дела, я бегу к письменному столу и карябаю в записной книжке.
«У писателя одна забота — писать», — изрек один мой друг.
«Остальное — гарнир», — добавил другой.
«Вы находитесь на таком уровне, когда можно писать и можно не писать. Вам необходимо бросить все и засесть на несколько месяцев за стол. Только писать!» — сказал однажды на вечерней улице Горького руководитель моего семинара в Литературном институте, добротный русский поэт. Тогда я еще пробовал писать стихи.
«Я не думаю, что ему нужно бросить сейчас плавать. Его профессия ему помогает», — возразил в Доме Герцена другой руководитель семинара, в котором я занимался, замечательный русский писатель. Тогда я уже пробовал писать прозу.
Океан глубок и объемлет весь мир, но литература шире и глубже океана.
Об этом, что ли, думалось мне перед поворотом? Не вспомнить никак, не вернуться к тому, что было. Предстоит рабочая ночь, нужно будет начинать буксировку, а не спится. Наверное, от такого вселенского солнца.
Медленно качается судно, слышно, как свистит распарываемая на ходу вода, гудят внизу дизеля, шелестит кондиционер, поскрипывает при наклонениях легкая нептунитовая переборка между спальней и салоном. Старинный, удивительный на современном судне, звук. Переборка сделана из пропитанных негорючим составом прессованных древесностружечных плит. Они и рождают этот скрип, когда на волне шевелятся легкие корабельные надстройки. Скрип ошарашивает новичков, не все знают, что любое судно изгибается на волне. Не всем из команды нравится это поскрипывание, а я люблю его, оно так же близко мне, как свиристенье сверчка в избе, без которого, считается, нету настоящего жилья. Наконец так же многие столетия поскрипывала морякам корабельная древесина. Корабль появился раньше телеги и ранее колесницы, он появился до всего. Если перефразировать Библию — в начале был корабль. Так что, может быть, это монотонное, отсчитывающее волны поскрипывание — голос вечности. Кажется, об этом мне думалось перед поворотом?
Читать дальше