— Ну и хорошая ты у меня, сеструха!
Она убежала за перегородку, и он нашел ее плачущей там.
— Ты что? — удивленно спросил он. Но, догадываясь о чем-то большом и важном, что происходило сейчас с сестрой, замолчал и долго сидел за столом, разглядывая землянику в миске. Ягоды были блестящие, красные, с желтой россыпью мелких семян, и пахли они жарким лесом.
Все было как раньше, и земляника даже была. Но все было иначе, и Барабанов, чувствуя это, не знал, что ж ему делать теперь, и страдал.
«Сестра — это ломоть, — думал он. — Вот был бы брат, мы пошли бы с ним в ту деревню…»
Он смотрел в потолок и целился в черные сучки, думая о том, как пришли бы они с братом к Виктору мстить за сестру… И был он жесток в своей мутной мести.
Белая гусыня вывела птенцов, и они нежно посвистывали под окном, раскачиваясь на черных своих лапках. Были они желтые и пушистые, с серым каким-то налетом на спинках. На улице было солнце, было сухо и жарко, и оттого в доме было сумрачно, как в лесной чаще. Пахло земляникой, которая лежала в миске.
Сестра вышла к столу зареванная, с мокрыми, склеившимися ресницами и виновато улыбнулась брату.
А он болезненно сморщился от этой улыбки и спросил:
— Что с тобою?
Но не дождался ответа.
Ему хотелось сказать ей о многом. Хотелось сказать:
«Ты живи… Не думай! Ты домой пришла. Это твой дом. Чего тебе не живется? Денег у нас с тобой хватит. Три года можно не думать. Живи себе счастливо…»
— Я, Митя, Виктора встретила, — сказала сестра.
Барабанов промолчал.
— Он привет просил передать…
Барабанову хотелось крикнуть ей:
«Да что ж делаешь-то, дура! Куда ж ты собираешься-то от меня?! Не смей!»
Но он промолчал. И сестра тоже больше ничего не сказала о случайной встрече с мужем.
Потом Барабанов угрюмо спросил:
— И чего ж ты надумала?
— Не знаю, Митя, — сказала сестра.
— Не ходи к нему.
— Не знаю, — эхом откликнулась сестра.
Он вдруг закашлялся и почувствовал боль в груди, под ребром, которое когда-то ушиб. Она никак не проходила, эта боль, и Барабанов никому не говорил о ней, стараясь и сам не думать. Но когда она возникала и беспокоила его, он пугался ее живучести и задумывался, словно прислушиваясь к ней. Он уже научился заглушать ее затаенным и осторожным дыханием, приспособился к ней… Но ему иногда со страхом думалось о том дне, когда она возникнет вдруг и не утихнет и когда придется все рассказывать врачу. И все же он надеялся, что она совсем когда-нибудь исчезнет и не встревожит его своей рвущей резью.
Ему хотелось сказать сестре, попросить ее:
«Не ходи к нему! Живи себе дома. Нехороший он человек, и опять ты с ним мучиться будешь. Неужели не хочется вольно жить?! Не ходи к нему…»
Но он понимал, что просьбой этой не остановишь сестру и что надо не думать об этом, как он не думает о боли, которая вдруг возникает в правом боку, под ребром.
«А чего тут не знать? — думал он. — Знать тут и нечего».
«Не знаю», — слышал он голос сестры, и ему было обидно слышать эти слова, это сомненье, которое не проходило.
— Не ходи к нему, — попросил он опять. — Дан мне спокойно пожить.
Сестра виновато и покорно улыбалась, а ему было тревожно от этой улыбки, словно Нюра уже задумала что-то и таила от него.
— Поживи со мной… Одна поживи, — сказал он ей.
— Да я ведь и так живу, — ответила сестра.
Он сидел перед ней за столом и отхлебывал молоко из стакана, давя языком холодные душистые ягоды, от которых молоко казалось синим… Было очень обидно, и было больно глотать эти синие ягоды.
Ему хотелось сейчас лечь на кровать и ни о чем не думать: ни о сестре, ни о боли своей, ни о Викторе, которого случайно встретила сестра на дороге и готова простить ему все, ни о землянике, которую больно глотать, которая будто шипами колючими покрылась. Ему хотелось забыться на кровати и разглядывать черные сучки на коричневых потолочинах.
Но еще больше ему хотелось плыть сейчас в лодке своей по выпуклой и сильной реке и петь в молчании разные песни.
«Все хорошо, — подумал он, — все пройдет: и боль и сомнения. Все хорошо… Вот только бы брата мне в жизни, мужика бы хорошего на двух ногах».
В жаркий полдень, потеряв дорогу, я возвращался с охоты. Расстегнув все пуговицы на старой, пропотевшей гимнастерке, повесив ружье на шею, я шел, утопая по колено в сухой, созревшей траве, мечтая набрести на какую-нибудь лужицу и напиться. Моя собака, сбившая лапы в кровь, тяжело бежала впереди, останавливалась, поджидая меня, и снова бежала волчьим порыском, угрюмо и напряженно.
Читать дальше