— Экипаж, взлетаем!
* * *
Теперь он сам, воплотившись в машину, в ее напор, в рев ее двигателей, который безудержно нарастал, наливался звоном и громовым визгом, не знающим предела; теперь он сам довел машину до неземной ярости и, оттягивая на себя штурвал, словно вздыбливая взбесившееся и грозное, буйное существо, которое он оседлал, не слыша уже ни оглушающего визга, ни грохота, почувствовал, что они оторвались и пора тормозить колеса и убирать шасси.
Он сказал об этом борттехнику, который сидел чуть сзади него. Тот молча это сделал, и Николотов, не взглянув на него, хмуро спросил, зная, что шасси уже убраны:
— Шасси убраны?
— Убрал, — ответил борттехник.
— Что убрал?! Ты мне жена, что ль? Что убрал?! — вдруг озлобляясь, сказал Николотов. — Или уборщица ты?
— Шасси убраны, — обиженно доложил лейтенант. Ему было лет двадцать, и его зеленоватое, мертвенно-бледное в отсветах приборов, умное лицо с провалами щек и глазниц понравилось Николотову.
Коля улыбался из зеленых сумерек, и лицо его было фосфорическим, призрачным и божественно счастливым, и он, смеясь, что-то стал говорить Николотову, который не слышал его за надетыми наушниками, и Саша освободил правое ухо, прислушиваясь.
— Часа два меня Кондратюк распекал, — говорил он, — не понравилось, как я летаю после отпуска. Ну, а лейтенанту тоже, как члену экипажа… А теперь вот и ты. Ночка сегодня!
— А-а-а, — сказал Николотов, не понимая, при чем тут Амахарадзе и Кондратюк. Он не хотел больше думать и вспоминать о своей вспышке. — Вот где собака зарыта. Ладно… Все ясно, ребята. Точка.
И все сразу умолкли, посерьезнели и углубились в свои думы и в свои дела.
Впрочем, дел у экипажа было мало: Коля и лейтенант сидели в своих креслицах и поглядывали в потемки. Только Николотов был занят — пилотировал. Но и он отвлекся опять, набрав полторы тысячи, войдя в свой эшелон, и сказал лейтенанту, вспомнив о парашютах, валяющихся кое-как возле люка:
— Убери-ка ты парашюты, сдвинь их туда, к хвосту, чтоб не мешались.
Лейтенант вылез из своего креслица и, усмехаясь, шагнул к дверце, ведущей в фюзеляж. И слышно было, как он отворил дверцу и как ворвался сюда, в тихую кабину, рев двигателей, словно в вагоне поезда открыли на ходу дверь в тамбур.
Видимость была хорошая, хотя там, на северном размахе горизонта, откуда дул ветер, мрачнела во все раздолье глухая сизая муть, смешав небо и твердь.
Под снежными звездами земля казалась заиндевелой. В ее пепельной заиндевелости по-домашнему тускло и мирно тлели желтые горсточки живых окон, одиноких фонарей, резких и как будто неподвижных автомобильных фар, кротко нацеленных во тьму дороги… И эти людские дороги с кюветами казались отсюда процарапанными палкой черточками…
А в кабине ярким зеленым бисером горели приборы, мертвя лица летчиков. Весь мир, далекий и близкий, был расцвечен огнями, напоен ровным ревом моторов, и все это — огни онемевшего мира, и фосфор, и звезды, и живые огни людей, проступившие во мраке нечетким, переливчатым свечением, — все это казалось непостижимо далеким и близким одновременно: голубые миры звезд, светящийся фосфор и огни земли. А когда из мути, затянувшей горизонт, выползла оранжевая, огромная и тоже как будто мутная луна и разбежалась по стеклам кабины волнами света, словно это и не стекла были, а что-то жидкое и прозрачное, в которое бросили камень, и когда машина, повинуясь Николотову, вошла в вираж, когда показалось, что вот сейчас, сию минуту со вздыбившейся плоскости земли посыплются вниз, в мутную пропасть за горизонтом, все эти желтые груды огней, мешаясь с голубыми и зелеными, — когда все это случилось, мир окончательно утратил реальность и плотность: реальными оставались только люди, сидящие рядом, штурвал, который держали руки, и прибор, показывающий крен самолета.
Чувство, которое вдруг испытал Николотов на вираже, было ему незнакомо. Он вывел машину из левого виража и завалил направо, но ощущение нереальности и непостижимости мира не оставляло его, он не мог осознать и представить, где теперь земля, аэродром, и, повинуясь властному какому-то окрику, постарался понять себя и положение своей машины в этом хаосе, но не смог. Он знал по рассказам, что в воздухе порой случается такое и верить тогда можно лишь показаниям приборов и ни в коем случае своим ощущениям. Он взглянул на прибор — тот показывал правый крен в тридцать градусов; он посмотрел вперед, увидел опять луну, которая, переливаясь, плыла снизу вверх, мириады желтых и голубых огней, и, уже не веря себе, не понимая себя и тревожась, уставился на прибор, тоже не веря ему, на зеленый яркий контур накрененного самолета, взглядывая изредка на Николая, который спокойно смотрел вперед.
Читать дальше