— Завтра пойдем на барахолку, — решительно сказала мать, — кто нашел, потащит туда. Подумай сама, куда еще девать такую находку.
Утром мы с ней отправились на барахолку. Бродили до обеда в толпе заиндевевших на морозе людей, торговавших отнюдь не барахлом. На плечах у многих были накинуты поверх пальто старинные шубы, суконные, с меховым подкладом. Этим было лучше всех. Шубы никто не покупал, но хозяева их хоть не мерзли, как те, что протягивали встречным старинные книги, вазочки, серебряные ложки. В руке у женщины с белыми хлопьями на бровях, с лицом, зарытым в платок, болтался на вешалке костюм моего размера. Синяя шерстяная юбочка и синяя блуза с белым матросским воротником. Я вцепилась в мамин рукав и замерла.
— Вытянулась, а ум детский. — Мать не сердилась, говорила добрым голосом. — Кто теперь это покупает? Я два воскресенья платья свои крепдешиновые, такую красоту, носила, никто не подошел.
Кимоно никто не продавал. Тот, кто нашел, наверное, знал, что тащить его на барахолку бесполезно. Только у деда, расстелившего на снегу клеенку, шла распродажа. Дед торговал старыми подшитыми валенками и строчеными, похожими на толстые чулки, бурками.
Все каникулы я просидела дома. Прибегала Шурка, заводила разговор про кимоно, я ее обрывала:
— Мы заплатим, — говорила я, — в военкомате сделают перерасчет, и мы заплатим.
В первые дни войны мой отец, кадровый командир, пропал без вести. Пенсии назначались только детям погибших, а тем, у кого без вести, полагалось пособие. Незадолго до Нового года нам пришло извещение, что с первого января пособие увеличивается на двести рублей, а также будет сделан перерасчет за прошлые годы. Те деньги, которые мы недополучили, будут выплачены все разом. Военкомат работал четко, и уже в последний день каникул мама получила эту разницу, довольно большие даже по тем временам деньги.
— Отдадим им тысячу, — сказала мама, — шелковое, заграничное — меньше тысячи давать неудобно.
Она сама, не доверяя мне, пошла с деньгами в дом над оврагом. Больше всего я боялась, что она там выскажется: «Откуда у вас мед и колбаса? У иждивенцев хлеба по сто грамм уже десять дней как сняли, а вы мед едите». Она понятия не имела о достоинстве и в руках себя держать не умела. Эту мою тревогу гасила страстная надежда: они не возьмут тысячу. Скажут: «Что вы! Что вы! Такое с каждым может случиться». И тогда мать поймет, какие есть на свете люди, не будет кричать мне по вечерам: «За кусок готова на край света бежать».
Мать вернулась довольно скоро. Сняла платок и стряхнула его у порога прямо на пол. Ничего такого она себе никогда не позволяла. Раньше стряхивала снег и с платка, и с валенок в холодном коридорчике рядом с крыльцом.
— Не вовремя я к ним пришла. — Мать подошла к плите и вытянула над ней руки. — Горе у них, а я тут со своей тысячей притащилась.
— Не взяли?! — Все во мне заликовало, и «горе» как-то проскользнуло мимо ушей.
— Диомид у них умер. — Мать отошла от печки и стала снимать пальто. — Кто такой Диомид?
— Родственник. — Я никогда не видела Диомида, и смерть его не потрясла меня. — Пасека у него была. Он им продукты присылал. Деньги они у тебя не взяли?
— Отчего же не взять? Взяли, да еще ихняя старуха спросила: «Вы уверены, что столько оно сейчас стоит?» А эта, что помоложе, ходит взад-вперед и не по Диомиду, а по себе причитает: «Как мы теперь? Что с нами будет?» Хотела я ей сказать: то самое и будет, что со всеми, да уж не стала.
Мы опять говорили на разных языках. Не любила она их.
— Им будет особенно трудно, — сказала я, — они не привыкли к голоду.
За матерью всегда оставалось последнее слово.
— А кто же это привык? Разве к голоду можно привыкнуть? Они, конечно, образованные люди, но зачем уж так перед ними шапку ломать?
Но все-таки черная тень, упавшая на меня из-за потерянного кимоно, рассеялась, и я опять обретала свою вторую жизнь. Надо только один раз преодолеть смущение, подойти к калитке с зеленым почтовым ящиком, войти в дом и сказать: «Вот теперь, когда ваш стол пуст, вы можете удостовериться, что я люблю вас не за кусок. Очень жаль, что потерялось кимоно, но вы никогда бы не продали его за тысячу рублей, если б понесли на барахолку». Я, конечно, не произнесла бы этих слов, но мне нравилось думать, что я их скажу, когда наберусь смелости прийти к ним.
Но мне не довелось подойти к этому дому. Дорогу неожиданно преградила Люсьена.
Она стояла в вестибюле школы, возле раздевалки, в широком, с чужого плеча тулупе, концы платка развязаны, костыль приподнял плечо, и со стороны казалось, что Люсьена прислушивается. Увидев меня, она тряхнула головой, сбросила платок на плечи, лицо ее не предвещало ничего хорошего.
Читать дальше