Первым делом там, в Бомсте, я бросилась к старым друзьям, в редакцию армейской газеты «За правое дело», в некогда свой родной коллектив. Я у них проработала литсотрудником очень недолго, всего только год, но ведь это, во-первых, был год на войне, целый год, во-вторых, я у них и до этого часто печаталась, приходила к ним, помню, пешком, издалека, и это они меня разыскали в армейской среде, «из низов», и взрастили, и, что самое важное для меня, — именно здесь я услышала и увидела очень хороших людей, здесь узнала мужскую, суровую дружбу — настоящую дружбу не какие-то там разговоры с пошлинной, не известный всем женщинам на войне, среди множества молодых и здоровых мужчин, очень «тонкий» намек, а великую дружбу, — при взаимном и радостном уважении битву умов, бесконечное рыцарство, легкую «травлю» и беззлобное остроумие.
Вот я в Бомсте и разыскала их в богато обставленном доме, сияющем белизной, чистотой, с изумительным садом. Пожилая хозяйка — для меня она была дряхлой старухой, фрау Марта — тотчас же принесла чашечку кофе «эрзац» с еще теплым печеньем.
И я поглядела на Ивана Федоровича Трусова — своего старого друга с нескрываемым удивлением.
— О?! Вот даже как?
И он усмехнулся.
— А что ж… Теперь мы для нее оккупанты!
— Да, но сами-то мы оккупантам печеньице не носили…
— Ну, то мы… Дикари! А это — Европа, — объяснил он мне достаточно смутно ситуацию.
— Нет, она бабка, видно, хорошая, — вступил в разговор Анатолий Иванский. — Она делает все от души.
— Мда-аа, душа… От души… Чужая душа — потемки.
— Ничего. Все наладится. Ну, не сразу, конечно.
Я глядела на лица добрейших моих, поседевших за годы войны товарищей. Сколько трудностей, горя, лишений пережили они, пока добрались вот до этого Бомста, и как хочется им сейчас тишины и довольства, счастья, радости, мира — вопреки всему: этой проклятой войне, еще не закончившейся, и той «женщине в черном», то есть эсэсовцу, стрелявшему в нашего офицера в упор, и барачному городку для военнопленных, за колючей проволокой, и той смятой, истертой в пыль черной соломе на нарах, и снарядам, которые подвезут на машинах, разгружавших сегодня мясные туши прямо в грязь, на обочину…
Мне виделись очень давно, и давно уже разговор перешел на другие, газетные, литературные темы, а в душе все немного скребется какая-то жалкая, грустная мысль: «Фрау Марта… Фрау Марта… Какая заботливая. Ведь никто же не просит ее ни о чем… А она то печенье, то супчик, то кофе несет: „Цо пан хце?“» Фрау Марта предпочитает говорить с моими друзьями по-польски, не по-немецки, ей сегодня уж очень хочется быть не немкой, а полькой. Так, наверно, удобней, смягчает, как буфер.
Я разглядываю гостиную, где живут мои братья по перу и газете. Диваны и кресла в аккуратных чехлах. Всюду зелень в вазонах, на стенах картины, и всюду вышивки, вышивки: дорожки, салфеточки, расшитые шелковой гладью подушки. И хотя здесь сегодня, конечно, совсем не немецкий, а все тот же знакомый мне армейский порядок: столы стащены к окнам, наверное, собраны изо всех прочих комнат, тут же смятые ложа на привезенных еще со Смоленщины топчанах, разбросанные бумаги, гранки, стопками пожелтевшие книги, фронтовые блокноты, исписанные экономии ради такими немыслимыми закорючками, что сам черт их не поймет. Однако все это смотрится по-особому, непохожим на прежнее, куда чище, богаче житье по сравнению с жизнью в Лиозно, где нас днем и ночью бомбили, или в деревеньке Гришино, где мы работали в крестьянских избах, а спали на сеновале.
За четыре года войны у нас на глазах было столько разрухи, столько бедности, нищеты, столько всякой рванины, что нам это германское благополучие и довольство и обилие сахара и муки, без которых печеньица не испечешь, уже кажутся роскошью, Даже чем-то преступным. Да и есть эти вкусности тоже преступно: для чего они нам?!
Когда я ухожу, фрау Марта стоит на дорожке в саду, вся такая опрятная, чистая, почти серая от седины, в серой кофточке, в черной юбке. На ней грубые, но добротные башмаки, руки в старых перчатках, измазанных глиной: фрау Марта сажает цветы, разрыхляет рабатки и клумбы, разбрасывает удобрения. На прощание она мне почтительно кланяется.
Мы прожили три дня в этом городе, целых три дня, ожидая приказа.
Уже двинулся весь штаб армии, уехала вся редакция, в том числе и мои друзья, уже солнышко по-весеннему припекло, на сирени набухли коричневатые почки, а мы все еще ждем, все слоняемся по готическим улочкам, между старых богатых усадеб, обнесенных, как крепости, высоченными заборами, мимо замкнутых, запертых за железными ставнями чистых, крепких домов. Бесконечные толпы пленных немцев — на этот раз немцев! — потянулись по грязным дорогам с запада к нам, на восток. Многосотенные, а то многотысячные колонны, а ведут их всего лишь два-три скучающих автоматчика, уныло шагающих сбоку дороги. А за колоннами пленных, за последними замыкающими, такие же длинные, неохраняемые, стада одичавших, недоенных черно-белых коров.
Читать дальше