Было ожидание, и была тяжелая вибрация кресел. Мурашки по коже. И вдруг стрелок отпустил тугую тетиву, и самолет, только что опиравшийся на землю, естественно и легко оперся на воздух, на прозрачную синь и беспредельность неба. Скорость, казавшаяся у земли чудовищной, все нарастала, а высота скрадывала и преуменьшала ее, превращая почти в неподвижность. «Свершилось! — сказала я себе. И повторила, почти крикнула: — Свершилось! Свершилось!»
Не самолет — это я парила над белыми домами Ташкента, и над полями, и над блеклыми холмами, и над горами, которые казались мне глубокими морщинами старушки-земли. Мне было так хорошо от того, что вышло по-моему. Я упивалась этим прекрасным чувством, так редко посещавшим меня в последние годы. Я победила. И я, оказывается, умею преодолевать препятствия, и обходить их, если атака в лоб почему-либо нежелательна, и таранить их с разбега, рискуя своим лбом, черт возьми, если иначе не получается. Я умею быть и бульдозером, прущим напролом, и лукавой лисичкой-сестричкой, и, немного, серым волком. И только Бабой-Ягой не была и не буду, не хочу.
Петруша сполз со своего кресла, перелез через ноги отца и, получив легкий шлепок, который придал ему заметное ускорение, примостился у меня на коленях и заслонил иллюминатор своей любознательной головкой. Светлые шелковистые волосы, две макушки, как у отца. Я представила, как сплюснулся его нос от соприкосновения со стеклом. Завороженный полетом, он потерял способность выражать свои чувства. Я обняла его. Сердце его трепетало, как у воробышка. Новизна впечатлений. Он постигал, что это такое — быть внутри самолета и смотреть вниз, и сопоставлять увиденное сверху с тем, что ты видишь, например, из окна автомобиля или когда папа гуляет с тобой, ведя за руку. Сопоставлять — это и было сейчас самым интересным.
— Машина! — вдруг завопил он. — Дома! Коровы! Лошадки!
И замолчал, впитывая и впитывая в себя безграничный, беспредельный простор.
— Блин горелый, все окно заслонил! — засмеялся Дима.
«Сейчас он обнимет меня», — подумала я. Его рука тяжело и приятно легла мне на плечо, и я оторвалась от иллюминатора, придвинулась к нему и коснулась щекой его гладко выбритой щеки. Рука мужа самодовольно напряглась, налилась силой. И я поняла: то, что свершилось для меня, свершилось и для него, и его Голодная степь, его лотки, и насосные, и дрены, и перегораживающие сооружения на каналах, и бригадир Муслимов, запоровший сложную опалубку всасывающей камеры насосной, и бригадир Каримов эту опалубку исправлявший в субботу и в воскресенье, и бригадир Азарян, не вышедший на работу по причине затянувшейся пьянки, и недопоставленные пилолес, арматурная сталь, плиты-оболочки и бог весть еще что — все это сейчас не с ним и не давит на него, а там, в Чиройлиере, и давит на тех, кто его замещает. А с ним я, и Петик, и небо. Наконец вы пришли, раскованность, и свобода, и отдых. Как хорошо, не обмануться бы. Живешь, стремишься, предвкушаешь, и вдруг выпадает такая минута, как эта — вознаграждающая за все, даже за завтрашние новые тревоги, ночные бдения и стрессы.
Рука мужа, обнимавшая меня, вдруг обмякла. Он дремал, убаюканный полетом. Это меня удивило. Ему вполне хватало пяти часов сна. Он крепкий человек, но и на нем сказалась предпусковая нервотрепка и чехарда. Простои, авралы, нестыковки, повышенный тон планерок, спартанский неустроенный быт подчиненных, срывы графиков и срывы человеческие, тяжело ложащиеся на психику руководителя сознанием вины за невыполнение обещанного, минутную душевную черствость или грубый нажим, когда уже нельзя нажимать, — все это знала и я. Но я просто фиксировала это, просто рисовала себе действительность и не несла ответственности за все то, за что полной мерой: отвечал мой Дмитрий Павлович Голубев, управляющий трестом «Чиройлиерстрой», неофициальный мэр города Чиройлиер, в котором все делалось с его ведома и руками его людей.
Нестыковок, как всегда, было предостаточно, и он не смог отстоять свой отпуск. Он и не просил, заикнулся только.
Читать дальше