– Что ж, бывает, – криво, одной щекой усмехнулся хозяин.
Артамонов слушал, слушал, ничего не понимая, и встрял:
– Мам, а как же корову-то? Не будем, что ли, покупать?
– Ты еще не суйся! – отмахнулась мать. – Корову ему. Горе луковое. До коровы-то этой как до бога. – И, обращаясь к хозяину, заторопилась: – Муж наказывал: приглядите, мол, там коровенку. Пусть Дуся посоветует. Если подвернется какая подходящая, давайте телеграмму – я ссуду выпрошу на работе да приеду.
Спать хозяин уложил их в сарае. Артамонов, как лег на охапку травы, сразу и провалился. И в ту же минуту (как ему показалось) мать принялась тормошить его:
– Тима! Тимошенька! – шептала она. – Проснись, сынок! Вставай!..
Она тряслась, прямо зубами стучала, торопливо укладывала котомку. Брякнула чуть слышно кружкой о бутылку – и замерла, прижав к себе Артамонова.
Дверь сарая почему-то оказалось припертой поленом, но слегка, вроде понарошке. Мать просунула в щель руку, отвалила полено и от глухого его стука снова затаилась на минуту.
На улице была предрассветная серость. Петухи еще не кричали, и собаки не лаяли – спали, видать.
Уходили они оврагом, продираясь сквозь мокрые от росы кусты и траву. Полусонный, очумелый Артамонов ничего не понимал, спотыкался, отставал, только что не хныкал, крепился: мужик, как-никак. Потом роса и холодок утренний пробудили его окончательно, взбодрили. А тут выбрались они наконец из оврага на взлобок, деревня извивающейся вдоль оврага цепочкой «спичечных коробков» осталась далеко позади. На взлобке было веселее, светлее – потому что открылась впереди не видимая им до этого со дна буерака алая рассветная полоса на горизонте.
– Мам, а чего это мы? – спросил Артамонов.
Мать остановилась, перевела дух.
– Ох, Тимочка, да ведь нас с тобой чуть не убили. Хозяин-то этот… Волк, прямо волк. Он мне с вечера еще не понравился – в глаза не смотрит, ровно душегуб. А как ты про корову-то вылепил, а он скосоротился – тут у меня сердце и екнуло… И вот ты спишь как каменный, а я глаз сомкнуть не могу, все прислушиваюсь. Дак что ты думаешь? Девчонка ихняя под утро прибежала – ты и этого не слышал. Просунулась в дверь, шепчет: «Тетенька, милая, уходите скорей!» Я было ей: «Да что такое, детка?» А она: «Не спрашивайте, тетенька, уходите за ради бога – а то тятька меня хватится». А сама, слышу, плачет, давится слезами… Вот ведь как, сынок. Вот ведь какие люди-то еще бывают, звери какие. Пристукнули бы нас за наши деньжишки – и никто не нашел бы. Где искать-то будешь? Кого?
Артамонов не поверил матери, так хорошо было кругом, радостно, солнце взошло чистое, белое, дорога лежала среди пестрых лугов…
– Да ну тебя, мамк, напридумываешь, – рассудительно сказал он. – Пристукнули бы… Он, может, там своих за что-нибудь гонял, а девчонке стыдно стало – вот она и прибежала.
– Ага, напридумывала!.. А зачем он дверь-то с вечера поленом подпер? – И повторила слова хозяина: «Чтоб к вам тут скотина какая не забрела, не напужала ночью…» Ишь ты, скотина! Заботливый какой! Не-ет, я сразу все поняла. Я пожила, знаю. Насмотрелась на таких-то…
Позавтракать они расположились на бугре, поросшем ромашками. Прямо у дороги. А за дорогой, в низинке, был редкий кустарник и промеж него высокая болотная трава. Мать развернула тощий узелок: сухари, лук, посиневшие картофельные лепешки. Артамонов между тем обегал все вокруг, обнаружил заросли пучков и наломал их целую охапку. Потом вспомнил про ножичек-складешок и выкопал еще несколько луковиц саранок. Теперь бы Артамонов и не узнал саранки, а тогда легко умел определять их – саранки были первейшим мальчишеским лакомством.
– Чего долго-то? – встревожилась мать. – Живот схватило?
– Да нет, – сказал Артамонов. – Во! – и вывалил свои трофеи.
– Это что же такое? Едят, что ли?
Артамонов очистил одну пучку, протянул матери.
– Смотри ты! – удивилась она. – Правда, вкусно.
Луковицы саранок понравились ей еще больше.
– Совсем еда! – рассмеялась она. – Ах ты, мужичок мой! Кормилец! Да с тобой, оказывается, не пропадешь. Вот дожила, слава богу.
Она все смеялась, качала головой: «Ах ты, проворняга!»
И плакала. Слезы катились по щекам.
Артамонов видел мать плачущей и раньше… когда отец был на фронте. Мать, бывало, сядет с каким-нибудь шитьем, штопкой или вязаньем и тихонько запоет. Запоет что-нибудь самодельное, как запричитает. И побегут, польются у нее слезы. И так тоскливо делалось от этого ее пения-плача, что они, ребятишки, просили: «Мам, не надо. Перестань». – «Ну, не буду, не буду, – говорила мать, поспешно смахивая слезы. – Это я так, раздумалась что-то».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу