Учительница лежала на узеньком диване, прикрытая одеялом.
— Это вы? — сказала больная. — Садитесь… Спасибо, что хоть вы не забыли… наведались. А я уже который день болею.
— Что с вами, пани Софья? — приблизился солтыс.
— Жар, и голова болит. Руки слабые, словно не мои.
«А с лица все такая же красивая, — подумал Хаевич. — Ничто тебя не берет — ни работа, ни эта проклятая Глуша, ни даже болезнь».
— Может, позвать доктора?
— Нет, нет, спасибо. Уже проходит. А все эти дни… Как там, в селе? — неожиданно спросила она. — Успокоились немного?
«Вот как, — подумал солтыс, — шел, чтобы у нее расспросить, а она сама ничего не знает».
— Успокоились, пани Софья, — сказал неуверенно.
— Вы куда-то ездили?
— Да. Был в Копани. Только что вернулся.
— Ну что там? Что слышно? Какие вести?
— Все те же. Кресы бунтуют… А Германия стягивает к нашей границе войска.
— Удивительно. В Копани, когда я ездила туда, тоже полно было военных. Но везли их всех на восток, к границе по Збручу. С кем же, вы думаете, мы будем воевать? Где наш враг, пан солтыс?
— Трудно сказать.
По тому, как он ответил, было видно, что ему в самом деле трудно, и это больше, чем какие-нибудь другие слова, свидетельствовало о неуверенности, шаткости положения власти. Она и там, в верхах, где происходили постоянные дискуссии из-за сферы влияния, и тут, внизу, на кресах, где пылали огнями восстания, — всюду напоминала корабль с подводной трещиной: он еще в силе, уверенно держится на воде, но пройдет время — и он пойдет ко дну, его скроют грозные океанские волны.
Это было понятно обоим. Пусть не в одинаковой мере, хоть до сих пор они ни разу не говорили об этом, но теперь не надо уже было быть политиком, государственным умом, чтобы все это видеть, понимать. Другое дело, как и куда повернет колесница истории, а колеса ее уже закрутились и явно не в ту сторону, куда хотелось бы Хаевичу. Год-два тому назад осаднику, поддерживаемому властью и который сам был чуть ли не единственным законодателем на своих землях, и в голову не могло прийти, что то, во что он верил больше, чем в самого себя, чему совершенно, полностью отдавался, что все это так неожиданно и так неумолимо погибнет. Теперь он понимал Чарнецкого, его отрешенность, его равнодушие. Еще пока сидел тут, в селе, в этой богом забытой Глуше, пока держал в руках вожжи, все казалось прочным, надежным, а теперь… эта Копань с ее почти роковым беспокойством, эти офицеры, солдаты… Словно у них только и забот, что попойки, карты, женщины. Словно не существует для них святых обязанностей или хотя бы каких-то норм. Лучше не видеть! Лучше сидеть да, как этот граф, беречь нажитое годами…
Софье тоже хотелось много сказать: чем ты, солтыс, жил эти годы, во что верил, упрекнуть его за слепоту, за безрассудство, с которыми он чинил беззакония. О, она нашла бы что сказать!
Впрочем — молчала. Понимала: еще не время. Еще сидят в своих гнездах кулаки, и хоть они и присмирели, притихли, но готовы каждое мгновение впиться в живое тело народа. Время придет, оно уже не за горами, и тогда при всем народе она выскажется. А пока что она просто учительница, к тому же в эти дни больная, одинокая, беспомощная…
— Что же это будет, пан Хаевич?
— В Глушу придет войско. Оно защитит нас.
Учительница вздохнула.
— Не хотела бы я такой защиты. Войско придет и уйдет, а нам с вами оставаться.
Хаевич промолчал.
— Не стоило бы вызывать, — сказала Софья.
— Не моя в том заслуга, пани Софья. Управляющий постарался. Да и то примите во внимание: войска сейчас всюду. Все села прочесываются.
Совинская нарочно задала этот вопрос. Теперь ей было ясно, кто же обращался за помощью.
— Сделайте все, что в ваших силах, чтобы не допустить расправы, — слабым голосом сказала учительница. — Прошу вас, пан солтыс.
— Не знаю. Не все от меня зависит.
Он устал. Очевидно, этот разговор был ему неприятен, и он начал о другом. Заговорил о школе, о том, что необходимо сделать в ней хоть какой-нибудь ремонт.
— Да, — поддержала его Софья. — Скоро начинается учебный год. Парты надо бы починить, да и окна подгнили. Обмазать я, может, соберу женщин, а ремонтом попросила бы вас заняться.
Говорила, а в мыслях было свое: «Едва ли доведется тебе, пан солтыс, беспокоиться о ремонте. Встречай своих защитников, торжествуй свою победу, а там готовь сундуки, потому что придется тебе бежать… Неужели ты этого не понимаешь?»
От учительницы Хаевич вышел еще более взволнованный. Виду не подавал, но внутри жгло беспокойство. «Черт его разберет, что к чему, — обдумывал он разговор с Совинской. — Граф и то почему-то притих. Эта тоже. Чего-то словно ждут, боятся…» По временам в нем вспыхивала злоба, несдержанная жажда мести — мести за все, а больше всего за эту неизвестность и тревогу. Был же он тут всем, чуть ли не богом для этих затурканных, всегда голодных бездельников. А теперь? Что он теперь? Привидение, тень. Солтыс не солтыс. Кто его теперь боится? Кто на него теперь обращает внимание? Только и ждут, чтобы где-нибудь пристукнуть. Пся крев! Согнать бы этих собак, бунтарей этих, да всыпать при всем честном народе. Да в Березу их, а жилища дымом пустить, чтоб ни следа, ни корешка… Тогда сразу бы по-другому заговорили, поняли бы, что такое власть. А если все прощать этим Гуралям, Жилюкам да еще каким-то там — откуда только берутся?! — Хоминым, то, известно, на шею сядут, запрягут… Да, следовало бы их проучить, следовало бы. Пусть знают…
Читать дальше