Как же добраться до этого подземного потока? За какой зацепиться валун, за какую расщелину, чтобы свеситься над ним и зачерпнуть из него, хотя бы ладонью, его влаги, его поющей, звенящей словесной слитности? Как обуздать, усмирить это своенравное существо, пусть даже избив, изранив в кровь ладони, локти, голову? Вряд ли ответишь, вряд ли объяснишь — рассказать можно только о мучительности поисков ответа, но это никому не интересно.
Вот так, размышляя однажды о прозе, как о живом существе, ведущем где-то рядом соблазнительно-недоступную, заманчиво непостижимую жизнь, поглядывая на сирый лист бумаги на столе, читал я Пушкина и вычитал, что стихотворение «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…» было опубликовано после смерти поэта. А написал его Пушкин в январе 1831 года, когда готовил к изданию «Повести Белкина» и, видимо, много размышлял о природе прозы, о родственном характере ее с поэзией, о проявлении этого характера на бумаге и о тех неожиданных, причудливых странностях, отличающих его от течения поэтического потока.

Пусть не морщатся пушкинисты, но почему бы не предположить, что Александру Сергеевичу привиделась в один зимний день проза в облике тихого, неизъяснимо волнующего своей живой прелестью существа, и он, сочиняя стихотворение «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…», безотчетно вложил в эти волшебно-откровенные, восторженно-чувственные строки и ощущение от противоборства в душе своей двух художественных стихий, которые должны проявляться на бумаге, закрепляться на ней, в сущности, с тою же чувственной страстью и силой, что и в любви.
Стенания, крики вакханки молодой, порывы пылких ласк — это, конечно, радость обладания, физически всесильной власти над поэтической строкой, полная, безоглядная, уже несколько утомительная близость с поэзией, с ее горячими, прекрасными, но уже привычными прелестями.
Но вот возникла за темным сумрачным окном проза, потупившаяся, мучительно милая и недоступная.
«О, как милее ты, смиренница моя!»
Надо умолить ее снизойти, не спугнуть неловким или чересчур пылким движением, надо показать ей всю свою влюбленную кротость, всю свою безропотность и рабскую готовность удовольствоваться самым малым знаком внимания — только снизойди!
«…восторгу моему едва ответствуешь…» — да, летят в воображении, свершаются прекрасные рассказы, романы, десятки мгновенно увиденных и вроде бы схваченных и покорившихся судеб, а на листе только жалкие строчки, которым никогда не угнаться за этими видениями, полными жизни, страсти и такой космической неподвластности.
Счастливая опустошенность при завершающих страницах и та покровительственно-усталая благодарность, не без доли ласкового физического самодовольства: «И делишь, наконец, мой пламень поневоле!»
…И опять все сначала. Жадное любопытство к прихотям коллег, к сверчкам, гусиным перьям, остро очиненным карандашам, к иным жалким попыткам обмануть сопротивление слова, вплоть до смешного восклицания одного литератора: «Мне бы Ясную Поляну, там бы и я написал — о-го-го как!»
Увы, и в Ясной Поляне надо сидеть перед чистым листом и долго молить, чтобы проза склонилась к вам. И робко надеяться, что и на этот раз ваш пламень будет разделен.
1979 г.
В конце августа в Майске потихоньку отгорают лиственницы; ломкие, но пока зеленые листья ольхи отпускают легкомысленные паутинные бородки, в них копошатся какие-то паучки и козявки; на старой сосне у плотины можно считать иголки благодаря нестерпимой прозрачности воздуха; водовоз Степа — угрюмый небритый мужчина — в это время с ненавистью глядит на жаждущих: «Утки скоро, а из-за этих стервецов разве ж отпустят!»
В такие-то вот благословенные деньки киповцы справляют новоселье. Их начальник Михаил Семенович Тамм весело похохатывает, довольно потирает руки, распространяя сияние: сияют золотые очки, цыплячий пух на значительной лысине, рыжая шерстка на неспокойных руках.
Читать дальше