Были у Саши товарки, чуть постарше ее, двенадцати- да тринадцатилетние девчонки. Их Сашуня и спрашивать не стала: они еще на побегушках состояли, а не кистью работали, да если и доверяли им, то самые простые узоры, и ясное дело, без рельефа.
В первое же воскресенье, сделав все, что нужно по дому, отправилась Саша на Агаевскую прудку. Возле всегда паслись гуси управляющего. Гоготала птица, хлопала крыльями, важно к воде спускалась. Валялись на берегу белые перья, другие следы оставались. Какой еще такой крик?
Стала Саша ждать экономки. И дождалась.
— Екатерина Тимофеевна, — говорит, — вы гусей режете. Может, у них там в кишках крик есть? Мне бы его во-от столечко!
И показала самый кончик мизинца.
Экономка решила было, что Саша пришла еще что-нибудь просить за свой похвальный лист. А этот лист давно подчищен и в Покрове свое дело выполнил: дочку управляющего приняли в прогимназию. Так что все расчеты по листу покончены. Но услышала Екатерина Тимофеевна, о чем девочка просит, и ну хохотать. Не смутили ее ясные Сашунины глазки. Да ведь и то сказать: не смущалась она и тогда, когда Сашу и других фабричных ребят заставляла полоть огород и убирать сад управляющего и ни копейки им не платила.
— Ладно, — милостиво согласилась она. — Скажу дворнику. Пусть, когда станет резать гусей, хорошенько поищет у них в кишках крик.
День ждала Саша, два ждала, а на третий поняла, что ничего-то ей от экономки не дождаться. И решилась она с горя-то на отчаянный поступок. Выхода другого не нашлось, хоть ты режь, — все равно не сегодня-завтра с позором снимут ее с французского рисунка. Дали, мол, тебе хорошее место, а коли ты не смогла на нем удержаться — твоя вина, твой и ответ.
Пришла девчонка утром в живописную ни свет ни заря. Кругом ни души. Подлезла под стол, за которым сидел Козлов, и, благо сама маленькая да худенькая, просунула ручонку в ящик с кистями и красками. Вытащила пузырек, — из него Иван Васильевич капал в мастику. Трясясь от страха, отлила несколько капель «гусиного крика» и снова протиснула бутылочку в ящик.
Целый день Саша сидела ни жива ни мертва: а вдруг да Козлов заметит? Но все обошлось. Осмелела Саша и прибавила каплю секретного снадобья в мастику. Вот чудо: стала та ложиться ровно. А когда вернулись чашки из муфлей — ни на одной, сколько ногтем ни ковыряй, даже шелушинки не отлетело.
Прытко бежала Саша в тот день, ног под собой не чуяла. И сразу к старшему брату, слесарю Петрухе.
— Глянь-ко, Петя. Вот гусиного крику я раздобылась. А где б поболе достать?
Взял брат «гусиный крик», посмотрел, меж пальцев потер, понюхал, на язык попробовал и заверил:
— Достану. В Орехово завтра поеду, к вечеру жди меня. И что ж ты думаешь — с четушку привез сестренке этого снадобья.
Саша на шею ему бросилась.
— Ты у меня братец — чудодей. Не выгонят меня теперь. И ну допытываться: — Откуда, скажи-ка на милость, в Орехове столь гусей, чтобы целую склянку крику набрать?
А брат поглядел на нее жалостливо, по голове погладил.
— Глупенькая! — говорит. — Никакой это не гусиный крик, а просто-напросто глицерин. Мастику он собирает, вот она и не плывет. Посмеялись над тобой люди.
Так то разве люди смеялись? Люди-то друг дружке всегда руку подадут. А это жадным-жаднехонькие стяжатели. Тьфу на них!
о всем фабричном поселке, пожалуй, от силы две самые древние старухи, повирухи, вспомнят о бешеной Липаше. Да и они, коль не прибавят, так расскажут только про то, что произошло у них на виду да осталось на слуху. А рассказывать надо: пусть люди узнают про старое время, про невольный наш девичий позор да про бабье лихо.
Липашей звали у нас Олимпиаду. Росло их две сестры-сиротиночки. Другая-то Евдокия. Ничего не скажешь, обе — красотки, но друг на дружку не похожи: с одного дерева яблочки, да на разный вкус. Евдокия — казак-девка. Ввечеру пойдут фабричные на колодчик — Евдокия там первая хороводит. Ах, да, про колодчик… На самом краю поселка, аж возле березовой рощи, стоял заброшенный колодец, из которого и воды не напросишься. А места привольные. Там и собирались парни да девушки. Евдокия — высокая, чернобровая — ну чисто королева. Парни вокруг нее вьются. А уж танцевала — будь здоров!
Липаша поскромней, позастенчивей. Идет — глаза в землю. Но зато как петь зачнет — век бы слушал. И не столь голосом брала, сколь душой любую песню скрашивала.
Читать дальше