Алле приходилось бывать в Москве не раз, потому она чувствовала себя свободно. Выстояв очередь на такси, сели в машину — Серафима Ильинична сзади, Алла рядом с шофером, — назвали адрес гостиницы, где им были заказаны места заранее и о чем Серафиме Ильиничне было сообщено телеграммой.
У входа в гостиницу их ожидал мичман, пожилой, сильно располневший человек. Он поклонился Серафиме Ильиничне, затем Алле, высказал соболезнование. Кивнул на машину, которая стояла неподалеку, сказал, что, как только они будут готовы, можно сразу отправляться.
Серафима Ильинична надеялась увидеть в последний раз своего сына, глядя в дорогое лицо, проститься. Но не увидела. Гробы были наглухо закрыты. Плотно обтянутые красной материей, с черными драпировками на крышках, они стояли на невысоком постаменте отчужденно. На двух лежали фуражки с золотыми кокардами, на третьем бескозырка. Серафиму Ильиничну подвели к первому гробу, сказали: здесь. Посадили на стул. Алла отказалась садиться, решила, ей удобней будет стоять сзади, опираясь на спинку стула Серафимы Ильиничны, Украдкой разглядывала просторное помещение, откуда, догадывалась, была вынесена вся мебель, кроме нескольких стульев, предназначенных для близких родственников. В изголовье гробов на стене висели три портрета — увеличенные фотографии. Они были какими-то чужими, не похожими на тех, кого изображали. По углам накрытого кумачом постамента стояли матросы с карабинами. Они, неестественно напряженные, выглядели тоже неживыми.
Алла остановила взгляд на полной белокурой женщине, закутанной по-крестьянски черным платком, поняла: это и есть Мария, Маша — жена мичмана Макоцвета, которую она знала по рассказам Алеши. Ревниво приглядываясь к ее чертам, Алла не находила тех достоинств, о которых так много говорил Алеша. «Что в ней такого? Обыкновенная крестьянка!» Рядом с ней как-то неловко, несвободно сидела Толпон — жена Макара Целовальникова. Смуглое лицо было желтовато-бледным, не по-женски широкие брови, сросшиеся на переносье, придавали ей вид грозный, недовольный, что не вязалось с ее робкими жестами и движениями. Рядом стояла девочка лет трех, облокачиваясь на материнские колени. Она любопытно поглядывала по сторонам, заметив что-то необычное, тянулась к уху матери, шептала усердно, показывая пальцем на предмет своего любопытства.
Только теперь, глядя на девочку, поняла Алла всю глубину потери. До этих пор, казалось, глухая ко всему и бесчувственная, она вздрогнула, как от неожиданного удара, закрыла лицо руками, со стоном разрыдалась. Это вывело окружающих из оцепенения, все повернулись к ней удивленно, подошедшие офицеры начали утешать ее, открыли пузырек корвалола, подали стакан воды. Она от лекарства отказалась, отпив из стакана, поблагодарила озабоченных военных людей, пришла в себя.
Ее взгляд то и дело останавливался на Маринке. Она ласкала девочку мысленно, тормошила, заплетала мягкие, длинные, вьющиеся волосы, подбирала ленты, примеряла на нее всяческие платьица и сарафанчики, какие только могло нарисовать возбужденное воображение, надевала попеременно то гольфики, то носочки разных окрасок и оттенков, обувала в туфельки, сандалики, сапожки. Была поглощена девочкой, ничего вокруг не видела, кроме Маринки, так похожей на ту, которая могла быть у нее, у Аллы, если бы они поженились с Алешей, если бы он перевез ее к себе, на Север, в город, где жили его друзья-сослуживцы, где, как он обещал, должна была жить и она, Алла. Если бы!..
Она ловила себя на страшной, постыдной мысли о том, что думает не об Алеше, печалится не о нем, а о том, что могло быть, если бы не его смерть; не о нем самом, а о том, что потеряла с его кончиной. «Нет-нет, — лихорадочно начала уверять себя, — я любила его, он дорог мне, именно он, я скорблю о нем, я останусь одинокой навсегда, буду верна его памяти!» Убеждала себя таким образом, но трезвым сознанием понимала всю неправду этих мыслей. Алеша для нее не существовал отдельно от ее счастья, благополучия, удачного будущего. Отдельно существующего Алеши не было: только Алла и вместе с ней Алексей, Алла и вместе с ней Маринка, Алла и вместе с ней ее семья, ее благополучие. Без Аллы, вне ее интересов, отдельно от ее судьбы Алексея не было и не могло быть. Наглухо закрытый гроб — отстраненная потеря, чужая боль, чужая судьба. Она не доходила до сердца, не ранила. Тревожило то, что могло быть, но не сбылось. Его и надо оплакивать.
Домовины поставили в три автобуса. Родственников рассадили соответственно. Выглядело странным то, что мало слез, мало причитаний. Никто чрезмерно не убивался, никто не падал в обморок. Может быть, успели выплакаться заранее? Может, потому, что потеря пришла так необычно, странно, от небывалого случая, чуждо и непривычно звучащего о б л у ч е н и я? Может быть, потому, что умерли не просто, а, судя по речам, произнесенным на панихиде, сделали что-то невероятное, чему и названия пока подобрать трудно? Подтверждением высказанному служат ордена Ленина, посвечивающие на алых подушечках, подтверждением этому служат многочисленные венки, обилие венков, которыми был заполнен зал, а теперь автобусы и крытые зеленым брезентом грузовые машины, где рядом с венками сидели матросы почетного караула, зажав между колен карабины. Или потому, что домовины-гробы закрыты и нет возможности взглянуть смерти в лицо, а раз ты ее не видишь — боль не так остра?
Читать дальше