Другой нигде нет Украины,
Нигде другого нет Днепра, —
и бросить гордое:
Врага не будет, супостата,
А будут сын и мать, и свято
Жить будут люди на земле.
Разве не он, Микола, с детства повторял за Таней слова поэта! Все в их доме дышало Шевченкой, потому и восхищал Микола бойцов красотой Тарасова гения. И теперь, при неясном пламени свечи, как запев к дневнику, которому суждено пройти в заплечном мешке боевой путь и остаться для будущих поколений золотым документом невиданного в веках героизма, Микола торжественно выписал:
Как умру, похороните
На Украйне милой,
Посреди широкой степи
Выройте могилу,
Чтоб лежать мне на кургане
Над рекой могучей,
Чтобы слышать, как бушует
Старый Днепр под кручей.
Микола писал, не заглядывая в книгу, по памяти. Но вот он словно бы увидел что-то неясное в лунном сиянии, в розовом кипении — цветущая верба, цапли, нарядная хатка среди вишняка. Это возник перед утомленными глазами мираж — родная Полтавщина, увиденная в детстве и навеки полонившая его душу. Но миг — и все исчезло, лишь за окном высвистывал ветер, хлопая ставнями, а рядом бормотал во сне Грицко, подхватывался Ничик, окликая дочку, оставленную в Кузьминском.
На полях дневника Микола датирует: «6 ноября 1918 года», — и задумывается. С чего начать? Каким словом открыть летопись? Что писать? Как вела свои записи сестричка Таня? Она ведь писала дневник. Вспомнилось ему… Сидит Таня в беседке и что-то пишет. Вокруг гудят пчелы, падают с вишен лепестки. Вся она такая весенняя, в белом платье, над высоким лбом прихотливо вьются колечки каштановых волос, розовеют щеки, коса ниспадает до земли.
Микола долго наблюдает из-за расцветшей яблоневой ветки за сестрой. Ему хочется подойти, заглянуть через ее плечо и прочитать те слова, от которых она вся сияет. Но не осмеливается. А с улицы вбегают Раиска и Шура — заплаканные, растрепанные, исцарапанные, так и видно, что с кем-то дрались. Они прижимаются к Татьяниным коленям, жалуются: «А нас дразнят: „Хохлы, хохлы, мужва!..“»
Таня мгновение весело смотрит на девочек, потом обнимает их, целует, прижимает нежно к себе.
— Родные мои, уже не за горами время, когда не будет ни хохлов, ни иногородних, ни мужиков. Будем все равны, счастливы, и такие дни веселые настанут, беспредельно светлые и радостные, что захочется жить, и жить, и жить!..
Говорит, словно бы читает с написанного… Да она о своих мечтах рассказывает, а девочки слушают, как очарованные.
«…Сестра любимая, — пишет Микола, — слышишь ли, как гремит земля, освобождаясь от оков, видишь ли, как мы проносим сквозь огонь твою мечту?..
Сегодня в полдень ворвались в Чернолесскую, что возвышается на крутом берегу Томузловки. Сабельным ударом уничтожили небольшой гарнизон, захватили батарею горных орудий, морскую радиостанцию, много пулеметов и пленных. И наш станичник Ваня Запорожец среди пленных узнал своего отца — седоусого казака. Помню, когда мы с Ваней уходили из Попутной, отступая, его отец кричал вслед:
— Будь ты проклят! Пусть же мои глаза тебя больше никогда не увидят! Опозорил ты навеки наш род и все казачество.
А теперь вот Ваня ловко соскочил на землю и взялся за бока:
— Ну, отец, давай поцелуемся, что ли. Боя нет, тихо, можно и по закону, ты же как будто уже наш, красный.
Опустил голову старый казак, не зная, куда девать свои длинные большие руки.
— А что это у вас, отец, на плечах какое-то пестрое тряпье? А? Не для потехи ли? Как-то не к лицу оно вам. Да и георгиевский крестик зря прицепили — не воевали как будто… Тю, так это же мой „георгий“, что я с турецкого привез, а мамаша его себе спрятала на память…
Кряхтел старик; посмеивались втихомолку червонные казаки — веселую беседу вел с отцом разбитной казак Ваня Запорожец.
А на площади трубы играли сбор. Я поскакал к центру. Богдан и Шпилько сзывали митинг. Возле приземистого длинного каменного строения — бывшей управы, над которой теперь развевался красный флаг, — собирались бойцы. Покрытый кумачом стол, вынесенный на площадь, придавал собранию торжественность. Церковную ограду дружно облепило замурзанное, оборванное мальчишеское племя, и старый церковный староста не осмеливался прогнать сорванцов. Обособленно стояла толпа станичных парней, а поодаль на бревнах расселись пожилые казаки и крестьяне. Назар положил свою папаху на стол. Ветер растрепал нечесаные пряди черных слежавшихся волос. Лицо и глаза были воспаленные, и все подозрительно-встревоженно посматривали на Шпилько: „Не подбирается ли к тебе тиф, дорогой комиссар?“ Но вот заговорил Назар, и в его речи звучали тревога и мечтательность, точно бредил комиссар: „Бьем, бьем вампиров, рубаем тиранов, даже руки устают, прокладываем путь туда, куда не находили дорогу деды и прадеды.
Читать дальше