В этом месте Радофиникин почесался и прервал.
— Чешется… к чему бы это? — оправдывающимся шепотом сказал он.
— «Что это, — говорю, — у тебя, дорогое превосходительство, рисунок лица какой-то синий?» — продолжал Манюкин, бледнея чуть-чуть. — «А это, отвечает, — от тоски-горькой-ягоды!» «А что, — говорю, — за тоска? Чем тосковать, так ты лучше уж семечки шелушил бы!» «Да вот, — говорит, — купил кобылу завода Карабут-Дашкевича… Лошадь — верх совершенства! Дочь знаменитого киргиза Букея, который в Лондоне скакал, на всемирной выставке, семь медалей! а кубков… кубки потом отдельным вагоном доставляли!» «Ну так что ж?» — спрашиваю. «Да вот уж шесть воскресений усмиряем… в санях по траве объезжать пробовали. Не выходит, две упряжки съела!» Я же… — и тут Манюкин подбоченился — …стою вот так, посмеиваюсь да Гришку по плечу потрепываю… Гришка-то? А Григорий Захарыч Ланской, правнук того, знаменитого! Мухобой, арап и пьяница, но дворянин, можно сказать, чистейшего мальтийского ордена! Даже матерщинка у него и то какая-то бархатная… — Манюкин уже разогнался, брызгался и уже не владел сверкающими глазами. — «Барабан ты, граф, — говорю, — право барабан. Гляди мне в лицо, заметно? Нет? А я, братец, вчера, три месяца не поспав, шесть, братец, мильонов золотом в один присест проиграл! Понял?» — И пальцем ему в нос щелкнул.
— А какой пробы?.. — спросил Буслов с видимым удовольствием.
— Мильоны-та? Пятьдесят шестой, как следует! — отмахнулся наотмашь Манюкин и мчал дальше, подобно необузданному коню, скачущему по долам, не блюдя головы своей. — «Шесть, — говорю, — мильярдов золотом… а разве я плачу? Гляди мне в лицо, разве я плачу? А ты уж и от кобылы сдрюпился. Эх, барабан, барабан! Ты бы сам-то сел!» А он только глаза заводит. «Куда ж, говорит, — она уж двух жокеев к чертовой матери отправила… Корейцу Андокуте руку съела, а Василью Ефетову, человек трех вершков, брюхо вырвала. А я ведь как-никак член государственной думы!» «Зубами?» спрашиваю. «Зубами!» — отвечает и синеет уж до полной безрассудности. «Тогда убей, — говорю, — чтоб не иметь позора!» «Жалко, — говорит, замечательного ритма лошадь. Часы, а не кобыла!» — Манюкин небрежно выставился грудью вперед. — А я, надо сказать, с четырнадцати лет со скакового ипподрома не сходил… пятнадцати лет я уж всех жокеев, наездников, барышников и цыган знавал… на восемнадцатом мне уж сам Эдуард Седьмой золотой кубок присудил с брильянтами, за езду! Я ведь колоссальной силы ездок, потому что я везде ритм ценю, гармонию! — Манюкин бодрой рукой погладил тощие свои икры. — И потом, уж прямо сознаться, с детства я обожаю красивых лошадей и резвых женщин… то есть наоборот, черт! Ну тут и забрало меня! О, я ведь экземпляр был! У меня размах, я не могу жить в свинстве. Что я в Париже, например, выделывал! Помню, раз голых француженок запряг в ландо, двадцать голов… на ландо гроб, а на гроб сам сел в лакированном цилиндре в шотландскую клетку, верхом… да так и ездил четыре дня по Парижу, красота! Впереди отряд дикой дивизии наигрывает на тубафонах, а на запятках полосатых негров этово… восемь штук. Президент, конечно, взбесился…
— Так разве бывают… полосатые? — с недоверчивой осторожностью осведомился Иона, косясь на меня.
— Да разумеется ж! — небрежно вспорхнул и хмыкнул Манюкин. — Нарочно из Южного Конго выписывал, семеро по дороге перемерли… Они где-то там, на какой-то рио гнездятся! Ну, взбесился президент. «Я, — говорит, — тебя, Иван Манюкин, сотру с лица земного шара!» А я не боюсь, за меня тут сам папа вступился, потому что накануне как раз все козни и мерзости разных там иностранных этово… — Манюкин совсем захлебывался, — педерастов разоблачил! Чуть до войны не докатилось, хотели меня тайно извести… Ну посланники меня тут уговорили не затевать. Плюнул я, показал президенту язык и переехал в Люксембург. У меня тогда новая затея вспыхнула: положить под Монблан ихний этак трио-квардо-бильон пудов мелиниту да и грохнуть этак во славу российской державы!.. Глядите, мол, чертячьи дети, как мы этово… можем!
— Ну а с графом-то, с графом-то как же? — жадно облизал губы себе о. Иона, безусловно доверяя манюкинскому вдохновению.
— Ах да, граф! — спохватился Манюкин и отупело провел себя по четырем своим сединкам. — Ну что ж, разошелся. Меня хлебом не корми, а дай усмирить бешеную кобылу! У меня уж бирка такая, нрав. Себя убью и лошадь покалечу, а уж доберусь до корешка! Разошелся… «А где, — спрашиваю, — Буцефал твой стоит, задом его наперед? Давай его сюда, четырехногого! я ему счас зададу перцу!» — Манюкин дико повращал глазами и даже засучил для чего-то правый рукав. — Ну, тот остолбенел, глазам не верит, жену позвал. «Маша, говорит, — посмотри на идиёта! Хочет кобылу Грибунди усмирять…» Та меня отговаривать, замечательного ума женщина, с Папюсом переписывалась… сырая вот только…
Читать дальше