— Старостой у них ходил, — с тем же неподвижным лицом ответила мать и поправила складку платья на колене.
Ответ смутил бы любого, но усач, и глазом не сморгнув, шел к правде своей напрямик, зная, что она его не обманет.
— Так-так!.. Тогда ему бы, наоборот, в кафе круглы сутки сидеть, немецким шнапсом совесть заливать. Староста у немцев первый человек. Это есть вроде как бы зубы, собственному народу горло грызть… так кто же зубы себе беспричинно губить станет?
— Не трожь ее… Партизанам он помогал, затем и в старосты пошел, сказала вместо старухи молодая и вдруг, глянув на мальчика, заговорила много, часто и жарко, точно полымя плеснулось в ней. — Корова у нас была, а старик один, сосед, и прельстился. Уж старый, шестидесяти осьми годов, на что ему корова?.. И выдал от Тимошку немцам за молочко. Мы вот так же ужинали… ввалились они, ухватились за Тимошку, семеро одного держат…
— Храбрые, значит, семеро одного не боятся! Давай, давай… и ты нам не общую картину описывай, а шаг за шагом иди. Мы судьи, вот мы кто! Нам все обстоятельственно знать надо…
Она стала рассказывать, как увели Тимофея и как она прокралась послушать мужнин крик, но все три часа не было крику из немецкой хаты, а только время от времени ровный и твердый, сквозь боль и стиснутые зубы, голос: «Красной Армии слава!» — и как водили его потом по селу, в кровише, с повыдолбанными глазами и с доской на груди, и как билась она затем в ногах у коменданта, чтобы выдали ей порубленное мужнино тело, потому что хороший был, и все село за него распишется, и ее снимали на карточку при этом, лежащую во прахе у чужих сапог, и как словили по приходе красных танков того одряхлевшего от страха Каина, и вдовы слезно молили, чтоб дали им хоть шильцем уколоть его по разочку… Тут уж и мать поднялась с табуретки.
Она неторопливо прошла к простенку, где в дешевом багете висели фотографии обширной, за полвека, литовченковской родни. Там были дивчины с букетами и в пестрых домотканых юбках, молодые люди в матерчатых пиджаках, в обтяжку, на плечах непомерной широты, какой-то шахтер, снявшийся в полном подземном облачении, длинноусые хлеборобы, я еще — не по-нынешнему рослые, грудью навыкат — гренадеры прежних времен, сложившие голову за староотеческую славу, и сановитые дядьки прославленных запорожских куреней — только оселедцев им не хватало — выставились из большой братской рамы поглазеть на нынешних хлопцев; и красовался там же вид с Владимирской горки на всеславянские святыни города Киева, и помещался сбоку зеркала треугольный осколок, чтобы каждый мог сравнить себя с этим отборным, зерно к зерну, племенем… А в левом верхнем углу, как заглавная буква к богатырской родословной, находился совсем еще не старый, с бритым и мужественным лицом, потомок; из-под суровых, сведенных к переносью бровей застенчиво глядели почти девичьи, темные украинские очи. Рамочка висела, как по отвесу, прямо, но, значит, матери было виднее. И по тому, с какой строгой лаской старуха Литовченко коснулась ее кончиками пальцев, словно оправляла венчик на покойнике, все поняли, что это и есть ее старшенький, предколхоза, Тимофей Литовченко.
Генерал, поднявшийся было познакомиться с еще одним своим однофамильцем, отошел первым, и тут бросилось ему в глаза, как высокий артиллерист, стоя поодаль, усмехается и качает головой; и тем неуместней показалась такая усмешка генералу, что парень на полторы головы возвышался над прочими, видимых признаков ранений или нашивок не имел, был с красивым, чуть матовым лицом и, видимо, смертной силы.
— Чему же вы смеетесь, гражданин? — недружелюбно и нацелясь в его громадный сапог, спросил генерал. — Этот Тимофей… как его по отчеству-то, молодайка?.. Арефьич?.. — недоверчиво протянул он. — Этот Тимофей Арефьич, может быть, еще на площади в Киеве будет стоять, медный, рядом с нашим Тарасом. Мы-то с тобой друг за дружкой, как звенья танковой гусеницы, идем, а он умирал в одиночку, зная точно, что никто не поможет.
— Нечего и разъяснять, товарищ генерал… — смущенно заговорил артиллерист.
— Нечего и разъяснять. А знаешь, что на передовой сделали бы из тебя за такой смешок? — оборвал его, рванувшись от двери, кто-то из шоферов.
— Нет, уж дозвольте разъяснить тогда, товарищ генерал, — нахмурясь, повторил красноармеец. — Это я на Германию дивуюсь. У нас, на Ваге, ежели так с соседями обращаться, в одночасье изведут, уголечка на развод не оставят. Вот у меня, ребята смеются, кулак два кила весит… и то в будний день, пока не рассержусь! Я им медведя однова наповал уложил…
Читать дальше