На ухвостье острова отец ненадолго останавливал лодку, и Галка выплескивала воду, скребя по дну лодки сплющенным ведерком, а выплескав, начинала мурлыкать песню и видела, как утка собирала утят из-под листьев и плыла по воде чуть впереди, все еще встревоженно покрякивая. А утята строем за нею, и строй в сумерках казался единым, и только след белесый расходился на стороны, пошевеливая копытник. Отец клал шест под ноги, брал весло, отталкивался от острова и начинал выгребать к верхнему бакену, держа нос лодки наповерх. Остров отдалялся, горы, уже слитые воедино, лес, в котором успокоился вечер-дед, — все это оставалось за кормою. И простор реки, холодноватый и мирный, подхватывал Галкy, нес на мягких руках, покачивая и лаская.
Бывало-то, спашешь пашенку,
Лошадок распряге-ошь,
А сам тро-опой знакомою
В заветный сад пойде-ошь… —
запевала тоненьким голоском Галка, и слышала одну себя, и радовалась тому, что есть она, Галка, на этом свете, что отец слушал ее и даже веслом негромко хлопал, чтобы слышать ее лучше. И Галка пела, пела, уж забывши и про отца, и про лодку, и про деда, который хоть и привычен, но все же жутковат, и пока он не уснет, петь и кашлять было и страшновато, и неловко как-то.
Никаких детских песен Галка не знала, она жила тем, что переняла у взрослых, и песни ее сплошь грустные, протяжные и про любовь все больше:
В золотом садочке канарейка пела,
Пела так уныло, ой, голос раздавался-а-а,
Пела так уныло, голос раздавался-а-а,
Молодой парнишка, ой, с девушкой прощался-а-а…
И как он прощался, и как ей, девушке-то, горько было, когда она спрашивала: «Куда, милый, едешь, куда уезжаешь? На кого ты, милый, ой, меня спокидаешь?..» — все это Галка ровно бы и чувствовала и понимала, а потому и на сердце у нее делалось по-разному: то его слезами подтачивало, то озноб, возникший под кожей, кололся хвоею в сердце, то вдруг тепло подкатывало к груди.
Отец хватался за бакен, вставлял в фонарь лампу, зажигал ее и отпускал лодку. Ее шатало, разворачивало течением, несло вниз по реке, и огонек бакена, дружески моргая Галке, удалялся в темноту, и она пела только ему, огоньку:
В низенькой светелке огонек горит,
Молодая пряха у окна сидит…
Голосишко у Галки становился тише, тоньше, слова она уже склеивала, головенка ее сморенно падала на грудь и пятнышком светилась в темной телогрейке среди темной лодки. Отец осторожно продвигался к беседке, бросал в нос лодки свою телогрейку, брал на руки Галку, бережно опускал ее на одежонку, прикрывал сверху другой телогрейкой, и Галка, протяжно, с облегчением вздохнув, ложилась щекой на руки и сладко засыпала.
Отец, покачав головой и грустно улыбнувшись в темноте, садился за лопашни и, поскрипывая уключинами, плыл от бакена к бакену, засветлял их и сплывал по течению к избушке. Сложив весла, уронив натруженные руки на колени, он курил, слушал ночь, себя, тосковал о жене, думал о дочке, которой надо бы мать, но мать никогда уже не вернется, а мачеха еще какая и попадется…
Лодка, чуть слышно коснувшись берега, останавливалась. Отец забредал в воду, брался за уключину и подтаскивал ее повыше, затем бросал окурок в воду и выскребал Галку из носа лодки, укутывал ее в телогрейку, на руках нес вверх по деревянным ступеням к избушке.
Иногда Галка просыпалась и невнятно спрашивала:
— Мы уже приплыли?
— Приплыли, приплыли. Спи, песнопевица. — И отец прижимал ее плотнее к себе, а она дышала ему в грудь маленьким, добрым теплом, и хотелось ему сказать: «Родненькая ты моя, миленькая ты моя! Что был бы я без тебя?..»
Но он этого не умел сказать, он лишь останавливался на яру, скрипуче прокашливая горло, сдавленное сладким горем, прижимал к себе дочку, ровно бы боясь остаться в одиночестве среди темной ночи, над темной рекой, на которой редко помигивали огни бакенов и где-то далеко, еще за поворотом реки, занималось шлепанье плиц и пыхтенье буксирного парохода.
— Пароход идет, — тихо говорил отец, слушая свой голос, — на твои огоньки, дочка, смотрит и не заблудится в потемках…
Она и выросла там, в избушке бакенщика. Она и отца похоронила там, на травянистом взлобке, рядом с матерью. Работает она теперь в большом учреждении, за чертежной доской и, забывшись иногда, тоненько и грустно запевает:
Куда, милый, едешь, куда уезжаешь?..
И тогда сотрудники проектного отдела поднимают головы от столов, калек, чертежных досок и с улыбкой поглядывают на эту беленькую, всегда почему-то молчаливую и грустную девушку, о которой мало кто знает, как она жила, где выросла, о чем думает.
Читать дальше