С Максимовым трудно спорить, у него пропасть аргументов, к тому же он всё время подливает.
На каком-то симпозиуме или коллоквиуме встретился с Войновичем. Кажется, в Лос-Анджелесе. И тот с места в карьер:
— В России был?
— Нет.
— Почему?
А чёрт его знает, почему. То ли боязно в чём-то разочароваться, то ли с грубостью сталкиваться не хочется. О ней столько говорят приезжающие.
— Простите, но вы писатель русский или французский? — вторым вопросом огорошил Войнович.
— Писатель русский, но пишу по-французски.
— Как Набоков?
— Не надо параллелей, Владимир Николаевич. Набоков есть Набоков, а ваш покорный слуга… Что поделаешь, живу во Франции, французский мне ближе, но без русских не могу. Особенно когда столкнулся с вами, с той стороны. В маки в первый раз.
— Не с той стороны, а из России. Вы русский, Россия ваша родина. Вы же там родились?
— Там. В Киеве. В матери городов русских.
— И неужели не тянет туда?
— Тянет, а как же…
— Ну вот и поезжайте, за чем остановка?
Легко говорить «поезжайте». Это тебе не Италия, Испания, сел в машину и покатил. Это встреча с родиной, которую не знаешь. Вернее, знаешь, но как, по книгам, «Юманите», рассказам родителей, своих и чужих, всегда что-то идеализирующих в потерянной своей молодости, по кинофильмам, таким разным — «Падение Берлина», «Журавли», «Баллада о солдате», — никогда не поймёшь, где в них правда, где враньё, по тому же Войновичу, по новым, недавно появившимся авторам… И ехать не для Эрмитажа и Третьяковской галереи, а для чего-то существенного. Для общения. Вот и здесь, с советскими, как-то не очень получается. Не то что они, советские, высокомерны, нет, но, когда говоришь с ними, в каждом их слове чувствуешь — «Ну как вы можете это понять? Мы прошли через всё, понимаете, всё. Энтузиазм, гордость, унижение, убийства, растления, героизм, победу… Всё на собственном горбу. И знаем, ЧТО несём вам. А вы нас слушать не хотите. А несём мы вам рабство. Ясно?»
А мы действительно не понимаем. О каком рабстве можно думать, когда смотришь Плисецкую или Васильева в «Спартаке», взбунтовавшемся рабе?
Войнович улыбается своей милой улыбкой.
— Вот в этом-то и закавыка. Мы мастера обманывать. А вы мастера покупаться. Вас ничего не стоит купить. Умиляетесь нашему балету, бешено аплодируете Краснознамённому ансамблю, гордитесь Гагариным, а он был той же собачкой, что в космос запустили, только в отличие от неё малость выпивал… Оттуда и «алконавт» слово пошло. Верите в наш спорт, в победы на Олимпиадах. Не знаете, что все эти купленные машинами, дачами, заграничными поездками мальчики лишаются всего, если только проиграют. Короче, обмануть вас — раз плюнуть. Вы доверчивы. В то же время не верите в то, во что надо верить. Вы ахнули от солженицынского «ГУЛАГа». А сколько до него о том же самом писалось? Не верили. Не может быть! У Гитлера было, знаем, но это же Гитлер, говорите вы. А то, что Сталин сажал и губил не только евреев, а всех, без разбора, это в мозгу у вас не укладывалось. Не может быть! И опять же Плисецкая, Рихтер, Прокофьев, Шостакович, Эйзенштейн…
Нет, с ними трудно спорить. Они, действительно, знают что-то, чего не знаем мы. Но, кроме того, они считают, что и нас самих они знают лучше, чем мы сами. Языка не одолели, газет не читают, им пересказывают их содержание, но суждения обо всём категорические, возражений не терпящие — Картер тряпка, Штраус — молодец, — всё зависит от степени ненависти к советской системе.
Войнович опять смеётся.
— Да поймите вы, Христа ради, что она заслужила эту ненависть. Вот для вас хуже всех Пиночет. Диктатор, видите ли… А мы только улыбаемся или злимся. Тоже мне диктатура. В день какого-то юбилея Неруды многотысячная демонстрация, антиправительственные митинги. И никто не разгоняет. Десятка два крикунов арестуют, а к вечеру они уже на свободе. Диктатура… А у нас? Попробуйте выйти на Красную площадь с лозунгом, пусть на нём только «Миру — мир» будет написано, сразу же схватят…
— Зачем же мне тогда в эту страну ехать? Даже без лозунга «Миру — мир»?
— А чтоб собственными глазами всё увидеть!
И он поехал.
Поехал посмотреть собственными глазами. С туристской группой. На десять дней. Москва, Ленинград, Киев. Поехал к себе на родину. Со своим деревянным эмигрантским русским языком — «не так ли?», «взял поезд», «курьёзно», «роояль», «коолит», «синема» — да и интонации французские, кверху в конце фразы и всё время вырывающиеся «а бон», «д'аккор» [1] «хорошо», «договорились» (фр.) .
. В своих, попроще, стоптанных туфлях «Bally», пятилетней давности рубахе, но с вытачками, которые сразу же засекались москвичами, как и джинсы («в Москве 200 рублей пара, а все мальчишки носят, не удивишь»), а джинсы удивляли неизвестным ещё покроем и пуговицами вместо эклер-«молний». Ходил по Москве, тут же разгаданный и разоблачённый, преимущественно молодёжью, а те, что постарше, всё больше расспрашивали про Польшу и Афганистан: «У нас, в очередях, всех этих строптивых братьев-соседей только осуждают. Мы их кормим, освобождаем, а они ещё недовольны, бунтуют… В Ярославле, приехала тут одна, рассказывает, и по карточкам-то ничего не достанешь, яиц месяц уже не видели, а они, видишь, — свобода им нужна, профсоюзы какие-то…»
Читать дальше