В профшкольские и институтские годы я опаздывал потому, что поздно ложился спать и утром еле продирал глаза. В силу этого мне пришлось подделать подпись профессора Ярина в матрикуле, так как его лекции по железобетону начинались всегда в восемь часов. Много лет спустя на литературном вечере в том же институте я публично признался профессору Ярину в своём жульничестве, и, представьте себе, он ничуть не обиделся, только смеялся, сидя в президиуме.
Короче, во все свои учебные заведения я всегда мчался как угорелый, иногда вскакивал на ходу на завороте в 8-й номер трамвая. Но я нечасто им пользовался, ходил он редко, набит был всегда так, что даже на подножку стать было невозможно, а висеть два квартала, держась за чьё-то пальто, было утомительнее, чем бежать.
На пути моём было двое часов — в крайнем левом окне на втором этаже университета и у Управления Юго-Западных железных дорог — большие, над входом, на кронштейне, с надписью «Точное время. Проверка по радио». Надпись эта внушала определённое уважение, хотя каждый раз я убеждал себя, что часы, наверно, спешат. Сейчас, проходя мимо университета и никуда не торопясь, я машинально поворачиваю голову в сторону окна с часами, хотя лет тридцать их уже нет. И мне становится чуть-чуть грустно — удобные были часы, хотя, ей-Богу, всегда спешили, так же как, не сомневаюсь, и у школьного нашего сторожа Варфоломея Степановича.
В самом центре Киева, над Крещатиком, высится 200-метровая телевизионная башня. Почему бы на ней не соорудить громадные, видные со всех концов города часы? Вот было бы удобно! Свой, киевский Биг-Бен, Спасская башня, только ещё выше, а главное, оригинальнее — нигде, по-моему, такого нет.
Прости, читатель, вспоминая детство, становишься ребёнком…
Обо всех этих часах, трамваях 8-й номер, мальчишках из враждебного двора я вспомнил, глядя на свой балкон, уже без тополька, в день своей мемориальной экскурсии. Постоял, повспоминал и пошёл дальше.
Пересёк улицу Саксаганского (когда-то Жандармскую, Марино-Благовещенскую, Пятакова, а когда Георгия Пятакова посадили, то Леонида Пятакова, его брата, вовремя умершего), зашёл в продмаг, купил «Беломор». Когда-то здесь был «Сорабкоп» (почему-то через одно «о»), и лет сорок тому назад я, трепеща и волнуясь, именно в нём купил свою первую поллитровку. Я мог позволить себе такую мужественную роскошь, зарабатывая старшим рабочим на Вокзалстрое сто рублей. Было мне тогда девятнадцать лет. Тогда же я впервые и побрился в парикмахерской, тут же, рядом с Сорабкопом. Брить было нечего, я очень волновался, потел, боялся, что парикмахер сострит что-нибудь по поводу моего гладкого, как колено, подбородка, но он оказался деликатным и даже дважды намылил меня. В эту же парикмахерскую я зашёл в 1944 году, вернувшись в Киев после ранения (кстати, Николай Митясов из повести «В родном городе» — тоже), но старого Давида уже не было, сохранилось только его зеркало с двумя амурчиками наверху. Я спросил парикмахершу о Давиде. Она грустно посмотрела на меня: «В Бабьем Яру…»
Бабий Яр… Одна из наиболее трагических страниц истории Киева, мимо которой никак не пройдёшь. И мы не пройдём, побываем там. Но это потом.
Сейчас же — я вышел из парикмахерской, пересёк улицу и остановился у дома № 32. С этим домом, вернее, с одной из его квартир, у меня многое связано. И довоенное, и военное, и послевоенное. И весёлое, юное, и трагическое, и горькое, и уютное, милое, а всё вместе очень значительное, на всю жизнь. Но об этом в другой раз. Скажу только, что «В окопах Сталинграда» в основном писались именно здесь, в большом старинном кресле, у окна, сквозь которое был виден столетний вяз на противоположной стороне улицы, весь усеянный гнёздами…
В тот последний военный и первый послевоенный год мы все заново увлекались Хемингуэем, много о нём спорили, и, вероятно, именно поэтому маленькая дочка хозяйки Ирка, когда я садился в своё кресло, строго говорила: «А теперь тишина, дядя Вика сел за своего Хемингуэя…»
Вот с этого самого «Хемингуэя» и началась литературная деятельность автора этих строк. Но на самом деле, скажу по секрету, всё это началось значительно раньше.
Как-то, роясь в старых бумагах, я обнаружил несколько тетрадочных страничек, испещрённых крупным детским почерком. Это оказалось не более и не менее как либретто оперы (!!!) «Карл и Мария», которое и осмеливаюсь робко вынести на суд читателей. Думаю, что для любителей стремительно развивающегося сюжета это, безусловно, находка, если предлагаемые «Записки зеваки» по моей просьбе не отложены в сторону.
Читать дальше