К весне первые официальные сведения о партизанах стали проскальзывать и в газетах. Составлены они были по одному трафарету: "В районе такого-то села (или посада) появилась банда красных в столько-то штыков (обычно не больше тридцати — сорока). Банда рассеяна (или уничтожена) милицией (или правительственными войсками), руководитель убит (или захвачен в плен)".
Однажды Лена прочла, что "банда красных", оперировавшая в районе города Ольги, разгромлена, "руководитель банды" Гладких убит, а его сподвижник Кудрявый захвачен в плен. А со слов Гиммера Лена знала, что «банда» эта не только не разгромлена, а захватила почти все северо-восточное побережье и угрожает городу Ольге.
Наезжавший изредка Дюдя, захлебываясь и хвастая, рассказывал о перестрелках бронепоезда с красными и о вылазках, в которых участвовал. В рассказах Дюди неизменно фигурировал какой-то неуловимый партизан Бредюк, появлявшийся почти одновременно возле Шкотова по Сучанской ветке и возле Спасск-Приморска по Уссурийской. Партизан этот поклялся, что рано или поздно взорвет бронепоезд атамана, но бронепоезд был неуловим. Дюдя с такой легкостью рассказывал о взорванных партизанами мостах и водокачках, о спущенных под откос эшелонах, что видно было, что сам он участвует хотя и в более тихих и скрытных, но более страшных вещах: о подвигах атамана ходили такие слухи, что даже в среде Гиммеров к ним относились с опаской и неодобрением.
Уезжая, Дюдя подмигнул Лене, и на лице его появилась пустая и жестокая улыбка:
— А папаша твой тоже… отличается на Сучане!..
У Лены потемнело в глазах.
Наконец в середине марта она прочла в газете, что в Сучанской долине оперирует банда красных, руководимая бывшим председателем Сучанского совета Мартемьяновым, человеком с темным прошлым, и доктором Костенецким, продавшимся большевикам, а ранее служившим в отделе здравоохранения Сучанского совета и похитившим во время бегства казенные суммы.
Несмотря на восстания в области, город жил все той же буднично-праздничной жизнью: до утра работали переполненные, сияющие огнями рестораны, по улицам без конца катились разряженные толпы, пестрящие мундирами солдат и офицеров тринадцати наций, и такая вековая мощь была в грохоте этих тринадцати языков, в звоне оружия, в тяжести крейсеров и пушек, в смраде костров, вокзалов, тюрем, пристаней, госпиталей, в безумном круговращении товаров и денег, что казалось, нет и не будет такой силы, которая может своротить эту давящую людей адскую плиту из металла и крови.
Они встретились в средних числах апреля вечером в той же гостиной, где когда-то состоялось их объяснение, и разговаривали, стоя друг против друга, как тогда.
Ланговой еще посушел и отвердел, лицо его посмуглело, но не от солнца, а внутренней нездоровой смуглотой, и на впалых щеках резче обозначились две продольных морщины. Он был в защитном полковничьем мундире, в руке держал фуражку, которую от рассеянности или волнения не оставил в передней, когда пришел.
Лена, только что вернувшаяся из госпиталя и еще не успевшая снять белой косынки, с грустным удивлением рассматривала его фуражку, погоны, длинные ресницы. Ее удивляло не то, что Ланговой спустя девять месяцев после их разрыва снова стоял перед ней, и не то, что при виде его где-то в самой глубине ее души еще стронулось что-то, а то, насколько чужим и ненужным он был теперь для нее.
— Возможно, вам неприятно видеть меня, и я никогда бы не потревожил вашего покоя и чести, — говорил Ланговой с сухим горячим блеском в глазах, — но я уезжаю завтра, и так как я не надеюсь больше когда-либо встретиться с вами, я пришел проститься…
Лена молчала.
— Я посчитал себя обязанным, — продолжал Ланговой, — сообщить вам, что я получил назначение в экспедиционный корпус, действующий против повстанцев, среди которых, как мне известно, находится ваш отец. Я еду на Сучанские рудники… Я посчитал себя обязанным сказать вам это не для того, чтобы после всего, что было, отплатить вам жестокостью этой непредвиденной ситуации… Надеюсь, вы не настолько изменились, чтобы подозревать меня в этом. Но, к сожалению, и не для того, чтобы обнадежить вас возможностью помочь вашему отцу ради вас, хотя это было бы и очень романтично, а вы, как мне пришлось убедиться, еще очень романтичны в душе…
— Вы имеете в виду пощечину? — сказала Лена.
— Нет, я имею в виду не это, а мотивы этого вашего поступка, который я, насколько это в моих силах, постарался забыть… Да, уж если говорить об этом, вы поступили так, потому что вам было жалко этих людей, вы были потрясены их видом и судьбой, но еще больше вы были потрясены тем, что я был виновником этой их судьбы, и не абстрактным виновником, — тогда бы вы не почувствовали этого, — а делал это собственными руками на ваших глазах… Да, вы были наивного романтического представления обо мне! Я же никогда не уважал людей, которые, трубя о своей преданности долгу, выполняют его чужими руками, прячась за чужие спины, избегая ответственности… Конечно, это уже теперь все равно для вас. Но все-таки я считаю себя обязанным сказать вам, что при новом назначении я впервые в жизни приложил все силы к тому, чтобы не принять его, а получив его, буду выполнять свой долг так же, как всегда выполнял.
Читать дальше