Пришел комиссар батальона Логунов. Пожал руку.
— Спасибо! — В голосе комиссара тоска, еще не доступная Илье. Протянул кисет. — Кореников просил передать.
— Зачем?
— В госпиталь эвакуировали. Ранен. Тяжело.
— Его не могло ранить! — возмутился Сьянов.
Логунов грустно улыбнулся.
— Плохо мы еще воюем. Плохо, Илья Яковлевич. — Щелкнул портсигаром, забыв угостить папироской солдата. — Неизвестно, выживет ли командир роты... потеряны командиры взводов... не сделай ты последнего рывка, вся рота полегла бы под минами.
Комиссар так и сказал: «Не сделай ты последнего рывка», а Сьянов чувствовал себя виноватым кругом, глухо возразил:
— Нас учили мирному труду. Даже когда мы проходили действительную службу. А тут надо хитрить, изощряться. И убивать... Понимаете, я в ответе за погибших товарищей, потому что плохо обучен убивать врагов.
Илья разволновался. Все, что было пережито в этот день первого боя, требовало ясности, обнаженной правды. Логунов пристально посмотрел на него.
— Мы оба большевики, товарищ Сьянов, и оба в равной степени ответственны за то, что произошло сегодня и что произойдет завтра в нашей роте, в нашем батальоне, в нашем полку, на нашем участке фронта. Это и есть ответственность перед Родиной.
Илья нахмурился. «Он не так меня понял», — подумал комиссар и добавил:
— Конечно, по чину с меня больший спрос. Но и твоя, и моя совесть меряются меркой коммуниста.
— Я беспартийный, — трудно сказал Сьянов.
— Тебя исключили из партии, — живо возразил Логунов. — Знаю и о твоем аресте, но ты всегда оставался большевиком. Я это к тому говорю, что вижу — ты можешь ожесточиться.
— Уже ожесточился, — признался Сьянов, поразившись прозорливости комиссара.
— Надо подчинить своей воле ожесточение. Иначе можно ослепнуть. Глаза будут видеть. А сердце, душа ослепнут. И тогда...
— Понимаю.
Илья начал готовиться к вступлению в партию... Метельным январским вечером тысяча девятьсот сорок третьего года в лесу под станцией Лычково, прямо в окопе, его приняли. Илья провел ночь без сна. Позднее он говорил, что тогда ему заново открылись и смысл, и красота нашей жизни. Утром, когда над станцией перестали взвиваться осветительные ракеты немцев, его вызвал Логунов. У него уже сидел дивизионный фотограф. Комиссар торопил его:
— Сними солдата по всем правилам искусства. Сам знаешь, для чего ему понадобилась карточка.
Через час он вручил Сьянову партийный билет.
— Знаю, ты никогда не расставался с ним — сердцем.
— Спасибо! — крепко пожал Илья руку комиссару и, не умея скрывать своих чувств, признался: — Без таких людей, как вы, земля считала бы себя сиротой.
Логунов погиб спустя три часа после этого разговора. Погиб, отбиваясь от меченных желтыми крестами танков, — у орудия прямой наводки.
Сьянов ожесточился... Ожесточился на врага. Ожесточение пришло не вдруг. Оно таилось в нем — скрытно от его сознания, от всего того, что окружало его и чем он жил. Надо было об этом рассказать Логунову. Убит комиссар... Ожесточение. Оно жжет сердце, лихорадит мысль.
Стремительные, как горный поток, воспоминания захлестывают Илью Сьянова.
«Я посчитаюсь с тобой, господи!»
Дед сидит на низком раскидистом стульчике и подшивает прохудившиеся валенки. Дед рассказывает, а Илюха, запрокинув беловолосую голову, слушает.
— Вся наша порода крупная, сильная, и все в роду пильщики да плотники. Испокон веков на реке Сакмаре жили. Бузулукские, значит.
Руки у деда — горы раздвинут. С уважением на них глядит Илюха. Из всех Сияновых его дед самый сильный, самый красивый. И в работе, и на пиру — первый. Никого зря не обидит. За правду умеет постоять. Побаиваются деда на селе. И уважают.
— Расскажи, как ты жандарма скрутил.
— Был грех, — признается дед. — Но раз любопытствуешь, давай уж по порядку рассказ вести.
— Давай по порядку! — соглашается Илюха, и глаза его от нетерпения начинают светиться.
Дед всучивает щетину в навощенную дратву, рассказывает:
— Поволжье наше славится жадным на работу мужиком да лютыми неурожаями. Сколько ни гни спину, первый гость к празднику — голод. И вот в однолетье тертые людишки пустили слух: лежит за Урал-горами степная сторона — Кустанаем называется. Кто осядет на ней, тому не жизнь, а рай будет.
Не дышит Илюха, слушает. Чудно говорит дед, будто сказку плетет. Вжикает дратва, ровной стежкой тянется по подошве валенка. Ткет дед и из слов узорную дорожку, ведет по ней внука в глубь своей жизни.
Читать дальше