Некоторое время Микша вглядывался в реденький сосновый жердняк справа — тут где-то должны быть его дрова, рубленные нынешней весной. Потом внимание его привлекли свежие заячьи петли, раскиданные по снежной пороше вдоль дороги, и он с живостью воскликнул: — Смотри-ко, смотри, косой-то что надумал! В такую непогодь по лесу разгуливать.
И опять молчание. Опять натужный скрип телеги да всхрап коня на взъемах.
За Летовкой — это ручей в двух километрах от деревни — стали попадаться ели, сперва поодиночке, вперемешку с березой, а потом все гуще, гуще — за-лохматили небо, намертво сдавили дорогу. Сразу из белого дня въехали в сумерки.
— Ну вот,— сказал Микша, прислушиваясь к таежному гулу, идущему поверху.— Теперь до самой Курзии эта краса пойдет.
Он поднял куколь дождевика, покачал головой.
— Нет, ни черта не пойму, как все это делалось. Ну выслали людей из своих краев, кого правдами, кого неправдами — не будем говорить. Горячее времечко было, щепа летела направо и налево. Да зачем в сузём-то загонять? Разве мало пустой земли в России? А ведь тут, в этом сузёме, хоть лопни — хлеба не вырастишь. Середь лета утренники гремят. Мы, бывало, на этой Курзии сено ставим. В деревне лето как лето, а тут, тридцать пять – сорок верст в сторону,— вода по утрам в котелке мерзнет. Эх, да что говорить! — Микша круто махнул руой.— Я сам тогда ужасно идейный был.
— А теперь не идейный? — вдруг подал голос Куда-сов. Он, оказывается, слушал.
– Не имай, не имай на слове! Теперь народ грамотный, на испуг не возьмешь. Я ведь к чему это? А к тому, что дядья мои родные всем тогда у нас заправляли. Кобылины. Как же мне-то, племяннику, от них отставать? Да, вот революционеры были! Кремневые! Теперь таких и нету. В девятнадцатом году дядю Александра за языком послали. В Сосино, в нашу деревню, значит. А в Сосине — ой-ой! Только одни старики да малые ребятишки. Всех поголовно беляки на дороги угнали: и мужиков, и баб, и девок. И вот дядя Александр думал-думал да и говорит своему отцу — тот больной на кровати лежал: «Вставай, со мной пойдешь». Мати услыхала: «Что ты, Олекса, дьявол!.. Опомнись! Старик третий день не встает, помрет еще в дороге». Никаких гвоздей! Раз для революции надо, ни отца, ни матери не знаю. Ну а дядя Мефодий, тот еще потверже орешек был. У дяди Александра хоть одна слабина была — в части женского вопроса, а этот… Я в жизни не видал на евонном лице улыбки. «Я, говорит, тогда улыбаться буду, когда социализм сполна построим да когда последнего врага в гроб вколотим». Понимаешь?
— Нет! — сказал Кудасов.
— Чего — нет? Не понимаешь, что можно всю жизнь прожить и ни разу не улыбнуться?
— Не понимаю, когда убийством восхищаются! — Кудасов не сказал, выпалил это — с яростью, с ненавистью — и резко откинулся назад, в задок телеги.
— Это кто восхищается убийством? Я? — Микшу тоже заколотило. Не первый раз прокатываются вот так насчет его дядьев.— А дядю Александра не убили?.. Сам себя на тот свет отправил? Теперь на дядьев можно собак вешать. Мертвые. Вали все, чего было и чего не было. Стерпят. Из могилы не встанут. А я бы хотел посмотреть, как нынешние умники с ними, с живыми, поговорили бы. Я-то помню те времена, помню, на каком языке тогда разговаривали. В тридцатом году дядю Александра вот в это же самое время убили на Курзии — комендантом там был,— дак знаешь что было? Со всего района, со всех деревень красные партизаны на похороны прибыли. С ружьями. Всех перебить готовы! А дядя Мефодий — начальником милиции был — стоял-стоял у гроба белый, как сейчас помню, только желтые оспины на щеках, как картечины, отсвечивают, а потом берет из мертвых дядиных рук наган (дескать, большевик и мертвый стреляет) да и говорит: «Ну, Александр, за каждую каплю твоей священной крови ведро выпустим вражьей». Понял, как тогда разговаривали?
Наскочило переднее колесо на корень, у Кудасова съехала с головы кепка, открылся белый покатый лоб с глубокими залысинами, с твердыми зарубами морщин-поперечин. Потом еловая лапа проехалась по его лицу. Не пошевелился, бровью не двинул.
3
Кто только придумал этот сузём? За что такое наказанье людям?
Кажется, он не из тех, кого ласкала да гладила жизнь, на ухабах и колдобинах вырос, а и у него вытрясло всю душу. Коренья, гнилые мостовины, ручьи, болота… А темень, которая, как одеялом, накрыла их после полустанка, где они кормили коня!
И он уж не пытался больше править. Вожжи из рук выпустил: вывози, воронко!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу