— Кали-мера, — сказала она.
— Здравствуйте, — сурово ответила бабка, — вот гусь. Вам. В подарок. У нас их много... там, — она неопределенно помахала рукой.
— Мно-ого! — обрадовалась учительница. — А у меня совсем, ну совсем никакой зверь. Я его поживу в сарайчик, там тепло.
Она так искренне, по-детски развела ладони, так откровенно обрадовалась, что бабка вцепилась мне в руку чуть повыше локтя и поволокла прочь со двора.
А так не хотелось уходить! Я вдруг впервые увидел, что учительница совсем нестрашная, а в глазах ее слезы и усов-то почти нету — так, темные нежные полоски на верхней губе.
На следующий день мы получали табели. Мой был однообразен — двойки по всем предметам, кроме физкультуры, да еще трояк по поведению.
А в остальном табель был хоть куда! Его украшали какие-то виньеточки в форме переплетенных дубовых листьев и жирная лиловая печать.
Пятерка по физкультуре так меня ободрила, пронизала такой гордостью, что я не сразу разорвал табель, а долго им любовался.
В том, что табель надо разорвать, я ни секунды не сомневался и проделал это со спокойствием закоренелого преступника. У меня была веская причина — очень уж часто у бабки болело сердце, и такая бумажка — пусть красивая, пусть с печатью и пятеркой по физкультуре — могла бы привести к несчастью. Это я понимал твердо.
Не помню уж, что я наплел бабке, а может быть, и ничего — она свято верила в гуся, но за учебники я засел плотно.
Вот за те-то три летних месяца я и выучился читать, считать, и, как, видите, писать немножко.
А бабка так и пребывала в неведении.
Через много лет бабка моя умерла.
Жизнь ее была нелегкая, долгая, и она утомилась от жизни и стала помирать. Она умирала долго, но не мучительно. Угасала. И часто вспоминала этого самого гуся — первую и последнюю взятку, которую ей довелось дать в жизни.
Вспоминала с усмешкой, жалела учительницу.
— Ее ведь тоже понять можно, — говорила она, — война, одинокая баба, ни кожи, ни рожи — одни усы. И руки как крюки. Вспомню, как она топор в руках держала, и до сих пор жалею неумеху. Не-ет, такой не жалко гуся привести, не то что какой-нибудь держиморде. А какой гусь был! Какой гусь — ну чисто бандит с большой дороги! Ох и красавец!
Гуся бабка забыть не могла. Видно, слишком дорого он ей достался.
Когда она была еще здорова, я хохотал рядом с ней над этой историей. Но тайну табеля не выдавал.
Я смеялся.
Бабка сердилась на меня и говорила, что каким я был остолопом, таким и остался.
Странная это история...
Услышал я ее в одном из тех старинных русских городков, которые, казалось бы, существовали всегда, сколько стоит наша земля.
Ходишь по такому городку и всем существом своим ощущаешь спрессованное — хоть руками трогай его — время. Вот сейчас из-за того угла выедет на мохнатой лошаденке высокоскулый золотоордынец, глянет внимательно из-под волчьего малахая жесткими раскосыми глазами, проклекочет непонятное...
А может, крючок судейский, в сюртучке, в панталонах со штрипками на жидких ногах, просеменит торопливо. Только лица у него вроде нет. Так, востроносенькое что-то...
Подойдешь поближе, а там родное — ларек голубой, фанерный — «Пиво-воды». И косо висящая табличка: «Пива нету».
А на другой стороне улицы стеклянный куб — универмаг...
И вдруг такая история — хочешь верь, хочешь нет.
Комната была странная — потолок опасно провис, сладковатый запах тлена пронизывал воздух, в углу раскладушка, широкий подоконник — он же стол. И книги. Всюду. Связками, россыпями. Связки пожелтевших журналов — стулья. Бредовая библиотека: старинные, в темных кожаных переплетах фолианты и истрепанные тоненькие книжицы двадцатых годов; давно вышедшие из употребления учебники средней школы и технические справочники; разрозненные тома Брокгауза и Ефрона и пожелтевшие нотные тетради...
Хозяин всего этого нервно теребил кисти витого пояса, долгополая рубаха закрывала подолом колени, касалась краем своим смазных сапог. Белоснежная, чисто промытая борода закрывала грудь.
Его можно было бы принять за ожившего Льва Николаевича, если бы не глаза. У больных спаниелей бывают такие.
Человека звали Георгием Степановичем, и знакомы мы были не более часа.
Я уже знал, что ему семьдесят восемь лет.
Разговор не клеился. Мы молчали. А всякий знает, как тяжело молчать рядом с незнакомым. Особенно, если человек старше тебя вдвое и ты не знаешь, зачем тебя позвали в дом.
Читать дальше